«У меня тоже есть чувство юмора, — написала Ричарду Люсиль, — но атомная бомба не повод для шуток».
«Узнав о твоей роли в этом чудовищном событии, я ощутила восторг и страх. Я с ужасом слушаю о смертях и разрушениях, вызванных взрывом… и молюсь, чтобы эти жуткие страдания, причиненные человеку человеком, положили конец уничтожению людьми себе подобных… Неудивительно, что мне показалось, будто ты нервничал. Кто угодно чувствовал бы себя так же в столь опасном месте».
Это чувство — сочетание гордости и страха, которое в тот вечер испытывали и сами ученые, заставило Люсиль вспомнить об одном примечательном происшествии из детства Ричарда. «Однажды я играла в бридж в гостиной, а мой кроха развел костер в корзине для бумаг, выставив ее за окно. Кстати, — добавила она, — ты так и не рассказал, как тебе удалось потушить костер».
Той осенью по пути из Нью-Мексико в Итаку Фейнман так и не заглянул домой. В какой-то момент Люсиль начала понимать, как сильно навредило ее неприятие брака с Арлин их отношениям с сыном. Однажды поздним вечером, не в силах уснуть, она написала отчаянное письмо — любовное письмо матери к сыну. Оно начиналось со слов: «Ричард, что между нами произошло? Почему мы так отдалились друг от друга? Мое сердце болит за тебя. Оно готово разорваться, и слезы жгут глаза, когда я пишу эти строки».
Она писала о его детстве: каким желанным ребенком он был, как его ценили; как она читала ему прекрасные сказки, а Мелвилл выкладывал для него узоры на полу из цветной плитки; как они пытались воспитать в нем мораль и чувство долга. Напомнила, как они гордились всеми его достижениями, начиная со школы и заканчивая аспирантурой.
«Мое сердце радовалось за тебя столько раз, что невозможно сосчитать. А сейчас… сейчас мне странно видеть, какие плоды я пожинаю. Мы далеки, как два полюса».
Не упоминая об Арлин, она сообщила, что сожалеет. «Должно быть, это моя вина. Я сама не заметила, как тебя потеряла». У других матерей были любящие сыновья. Чем она хуже? Подобно отвергнутой любовнице, Люсиль завершила письмо страстной мольбой.
«Я нуждаюсь в тебе. Я не могу без тебя. Я никогда тебя не брошу. Даже смерть не разрушит наши узы… Думай обо мне хоть изредка и дай знать, что я присутствую в твоих мыслях. Мой дорогой сын, о, мой дорогой, что еще я могу сказать! Я люблю тебя и всегда буду любить».
В 1945 году он все-таки приехал домой на Рождество. Постепенно рана начала затягиваться. Фейнман попытался вернуться к незаконченной теории, разработкой которой занимался в Принстоне, но это ни к чему не привело. После завершения упорной, целенаправленной работы последних трех лет внутри у него образовалась пустота, заполнить которую оказалось не так уж просто. Ему было трудно сосредоточиться на исследованиях. Пришла весна; он сидел на траве под открытым небом и мучительно размышлял о том, что, возможно, его лучшие годы как ученого уже позади, а он так ничего и не достиг. Ричард создал себе имя, которое пользовалось уважением среди физиков старшего поколения, но теперь, когда на планете воцарился мир и все возвращалось на круги своя, он осознал, что ничем не подтвердил свою репутацию. Помимо двух работ, опубликованных еще во время учебы в университете — несерьезной пробы пера о космических лучах, написанной вместе с Вальяртой, и докторской диссертации — из напечатанных материалов за ним числились лишь отчеты о работе с Уилером над теорией поглощения, которая, похоже, уже теряла актуальность.
Сложные явления, простые правила
В то время как Ричард Фейнман с трудом нащупывал почву под ногами, Джулиан Швингер чувствовал себя вполне уверенно. Эти двое стали соперниками, сами того не осознавая. Они росли в противоположных концах Нью-Йорка, в районах, которые с таким же успехом могли бы быть разделены тысячами километров, и прокладывали путь в физику каждый в своем неповторимом стиле. Швингер с его тяжелыми совиными веками и легкой сутулостью, приобретенной уже в двадцать с небольшим, усердно пытался казаться утонченным денди, в то время как Фейнман с не меньшим усердием стремился к обратному. Швингер тщательно подбирал одежду, отдавая предпочтение самым дорогим маркам, и водил «кадиллак». Работал по ночам, вставая лишь после обеда. Был виртуозным оратором — говорил гладко и без запинок. Гордился тем, что никогда не пользуется конспектами. Молодой англичанин, посетивший одну из его лекций, назвал Швингера одержимым (по сравнению с чем энтузиазм Фейнмана казался ему утомительным). «Им, казалось, овладел дух самого Маколея[118]: он говорил выверенными фразами, тщательно сконструированными сложноподчиненными предложениями, не забывая привести всю конструкцию к логическому завершению». Швингер любил побуждать слушателей к мыслительной деятельности. Он никогда бы не сказал прямо: «Я женился и отправился в свадебное путешествие». Нет. «Покончив с холостяцкой жизнью, я совершил ностальгическое путешествие по стране в очаровательной компании», — вот какой была его манера изложения. В похожем стиле он писал и уравнения.