Анджела вернулась к раскрытому сундуку и села. Ее глаза смотрели холодно и жестко, но в них отражался страх и мучительная любовь. Ее лицо, которое в минуты спокойствия напоминало лик мадонны, заострилось и побледнело. По-видимому, думала она, Кристина бросила его, хотя, впрочем, кто знает, быть может, они продолжают тайком переписываться. При этой мысли Анджела встала. Нет, письма были давнишние. Вероятно, переписка прекратилась еще два года назад. А что было в его письмах? Любовные излияния? Нежные уверения вроде тех, какими он обольщал ее? О, это вероломство мужчин, эта лживость, это незнание никакой ответственности, долга! Взять ее отца – вот это совсем другой человек. Или ее братья – их слово свято. А она стала женой обманщика, который даже в дни самого пылкого увлечения изменял ей. И она позволила ему совратить ее, опозорить ее семью. Слезы хлынули у нее из глаз, горячие слезы, которые, казалось, жгли ей щеки.
Но теперь он ее муж, и он болен, и ей придется примириться со своим положением. Да она и готова примириться, так как в конце концов она ведь любит его. Но, бог ты мой, какое мучение, сколько во всем этом притворства, бездушия, жестокости!
Юджин вернулся домой лишь через несколько часов, и у Анджелы было вполне достаточно времени, чтобы обдумать свои действия. Веря безгранично в гениальность своего мужа, – чему способствовали и чужое мнение и ее собственная любовь к нему, – она могла думать лишь о том, чтобы излить на Юджина всю накопившуюся в ее душе желчь, излечить его от скверных наклонностей, пристыдить за его возмутительное прошлое, сделать так, чтобы он понял, как дурно он обошелся с ней и как должен об этом сожалеть. Ей хотелось, чтобы он раскаялся, глубоко раскаялся, чтобы он помучился; но она далеко не была уверена в том, что этого добьется. Он вечно парил в облаках, он так безразлично относился ко всему окружающему, он до такой степени был погружен в созерцание жизни, что трудно было заставить его думать о ней, Анджеле. Вот чего она ему не могла простить. У него были иные боги, которых он ставил выше ее, – богом было для него искусство, богом была природа, богом был человек как объект для живописи. Она не раз пеняла ему за последний год:
– Ты не любишь меня. Не любишь!
А он отвечал ей:
– Ты ошибаешься, я тебя люблю. Но пойми же, Ангелочек, я не могу целыми днями болтать с тобой. У меня есть моя работа, я должен развивать свое дарование. Я не могу все время целовать тебя.
– Ах, не в этом дело, не в этом дело! – горячо возражала она. – Просто ты меня не любишь так, как должен был бы любить. Видно, я тебе безразлична. Если бы ты любил меня, я бы это чувствовала.
– Зачем ты это говоришь, Анджела! – отвечал он. – И к чему все это? Странная ты женщина, как я посмотрю. Ну, прошу тебя, будь благоразумна. Попробуй смотреть на вещи немного философски. Не можем мы любезничать с утра до ночи.
– Любезничать! Вот как ты выражаешься! Вот как ты об этом думаешь! Словно это какая-то обязанность, которую ты должен выполнять! О, я ненавижу любовь! Ненавижу жизнь! Ненавижу философию! Лучше бы я умерла!
– Ради бога, Анджела, перестань! Я не выношу этого! Я не в силах терпеть эти сцены! В этом нет ни капли здравого смысла. Ты отлично знаешь, что я тебя люблю. Разве я этого не доказал? Зачем бы я иначе женился на тебе? Разве я обязан был жениться?
– Боже мой! Боже мой! – продолжала она рыдать, ломая руки. – Нет, ты совсем меня не любишь! Нисколько не любишь! Так оно теперь и пойдет – все хуже и хуже, все меньше и меньше любви, пока ты наконец и смотреть на меня не захочешь! Ты возненавидишь меня! О боже, боже!