— Он не знал ничего, — уверенно сказал Риверс. — Он знал даже меньше, чем ничего. В том расположении духа, в каком находился Генри, вырвавшись из могилы, подозрения были немыслимы. «Риверс, — сказал он мне как-то раз, уже настолько оправившись, что я мог приходить и читать ему, — я хочу поговорить с вами. Насчет Кэти, — добавил он после короткой паузы. Сердце мое замерло. Наступил миг, которого я боялся. — Помните тот вечер перед моей болезнью? — продолжал он. — Мне изменил здравый рассудок. Я нагородил кучу такого, чего не следовало говорить, уйму несправедливостей, например про Кэти и того врача от Джонса Хопкинса». Но, как он теперь выяснил, врач от Джонса Хопкинса был инвалид. Да если б его в детстве и не разбил паралич, Кэти совершенно не способна даже подумать ни о чем таком. И дрожащим от волнения голосом он продолжал расписывать мне, какая Кэти замечательная, как он невероятно счастлив, что нашел и заполучил такую славную, такую красивую, такую разумную и в то же время такую чуткую, такую стойкую, верную и преданную жену. Без нее он сошел бы с ума, выдохся, ничего не достиг. А теперь она спасла ему жизнь, и его мучает мысль, что он сгоряча наговорил про нее столько гадостей и глупостей. Так пусть же я постараюсь забыть их или вспоминать только как бредовые речи больного! Конечно, то, что тайна осталась нераскрытой, было большим облегчением; однако в некоторых отношениях это оказалось даже к худшему — к худшему, ибо при виде такой доверчивости, такого глубочайшего неведения я устыдился самого себя — и не только себя, но и Кэти. Мы были парой ловкачей, обманывающих простофилю — простофилю, который благодаря чувствительности, делающей ему честь, выглядел еще более легковерным, чем ему положено от природы.
В тот вечер я таки выложил кое-что из накипевшего. Сначала она попыталась заткнуть мне рот поцелуями. Когда я оттолкнул ее, она рассердилась и пригрозила, что уйдет к себе. Я набрался мужества и кощунственно удержал ее силой. «Тебе придется выслушать», — сказал я ей, пытающейся вырваться. И, удерживая ее на расстоянии вытянутой руки, словно опасное животное, я излил свои душевные муки. Кэти выслушала; потом, когда речь была кончена, рассмеялась. Без всякого сарказма, не желая меня уязвить, а просто из глубин своей солнечной божественной безмятежности. «Ты этого не вынесешь, — поддразнила она. — Ты у нас слишком благородный для обманов! Да ты бы хоть раз подумал о чем-нибудь, кроме своей драгоценной личности! Подумай для разнообразия обо мне, о Генри! Больной гений и бедная женщина, чья забота — стараться сохранить этому гению жизнь и какое-никакое здоровье. Его гигантский, сумасшедший интеллект против моих инстинктов, его нечеловеческое отрицание жизни против кипения жизни во мне. Мою долю не назовешь легкой, мне приходилось использовать любое средство, подвернувшееся под руку. И теперь я должна слушать, как ты несешь самую противную чушь из репертуара воскресной школы и осмеливаешься говорить мне — это мне-то! — что не можешь терпеть лжи — прямо Джордж Вашингтон и вишневое деревце. Ты меня утомляешь. Я лучше посплю». Она зевнула и перевернулась на другой бок, ко мне спиной — спиной, — добавил Риверс, усмехнувшись себе под нос, — которая была чрезвычайно красноречива (стоило только приняться изучать ее, точно книгу для слепых, кончиками пальцев), спиной Афродиты и Каллипиги. Вот таким, друг мой, таким был единственный ответ Кэти, хоть сколько-то похожий на объяснения или извинения. После него я ни капли не поумнел. Скорее даже поглупел, ибо ее слова побудили меня задать себе множество вопросов, до ответа на которые она никогда бы не снизошла. Например, полагает ли она такие вещи неизбежными — по крайней мере в условиях ее супружества? Да, собственно говоря, случались ли они прежде? А если так, то когда, как часто, с кем?
— Удалось тебе это выяснить? — спросил я.
Риверс покачал головой.