Но здесь, сейчас всё и всем казалось прекрасным и скоро исполняющимся, и так хотелось тоже поддаться этому настроению, пить хорошее вино, верить в будущее и просто жить. Он так давно не жил просто, как в юности… Трухин знал, что многих из советских военных все эти годы угнетал страх, но он давно заставил себя отучиться от страха как такового. Еще в пятнадцать лет на волчьей охоте под Молвитиным он оказался один на номере, и, когда гончие выгнали на него волка, у него отказало ружье. Матерой волк несся на него, и в глазах его, кроме ужаса смерти, читалась решимость продать свою жизнь дорого. Страх был ледяным и липким, словно завернувшим его в тугие пелены, не дававшие возможности ни пошевелиться, ни даже вздохнуть. Но мозг еще работал, и Федор понимал, что у него есть всего несколько секунд для решения. Помощи ждать было неоткуда, если не считать собак, которые должны были вот-вот подоспеть. В том, что два костромича сделают матерого, он не сомневался, ибо гончие, которым на охоте всегда достается незавидная роль гона, а кровавая и эффектная победа отдана борзым, в редких случаях, подобных этому, дорвутся до жертвы и уничтожат ее с невыплеснутой яростью поколений. Значит, оставалось дождаться гончих. Шанс был мал, ибо заливистые голоса их, навсегда оставшиеся в его памяти башур[113] и альт, слышались еще далековато. И тогда он сделал единственное, что было возможно: выждав момент – а самое трудное было не повернуться и не убежать, – он рассчитанным движением бросился волку под ноги. Но не так, чтобы сбить его, на это у пятнадцатилетнего Федора, несмотря на его высокий рост, сил не было, – а так, чтобы тот споткнулся на полном ходу и неизбежно полетел кувырком. Это плюс разворот зверя и подготовка к новой атаке давало несколько мгновений, в которые должны были подбежать собаки. И они подбежали. Первой еще в прыжке повисла на волке, уже дышавшем в лицо Федору смрадным дыханием, пегая Званка, а затем его сбил костистый тяжелый Гундяй…
У Федора потом долго дрожали руки, но от страха он избавился навсегда. И было неважно, страх это перед физической опасностью или перед паутиной лжи, лицемерия и мерзости, опутавшей его родину. Он не боялся, но боялись, за редким исключением, все вокруг, и именно эта всеобщая боязнь не давала возможности ни дружить, ни любить, ни жить по-настоящему. И неистраченных сил, как обнаружил это Трухин теперь, в плену, оказалось много – гораздо больше, чем он предполагал, полагая себя иссушенным годами большевизма.
Трухин пил, смеялся шуткам и поддерживал общее веселье, что совершенно не мешало ему оставаться наедине со своими мыслями. Эту привычку он тоже развил в себе давно, она давала возможность отдыха в любом месте и в любое время. Вот и сейчас он был одновременно в молвитинских полях и в зале гостиницы, но все-таки в полях больше, ибо не сразу заметил подошедшего к нему того самого офицера, который приезжал в Циттенхорст с переводчицей. Да, такая странная фамилия, словно у деревушки – свидетельницы блестящей русской победы[114] – отобрали первую букву, – не запомнить трудно.
– Чем могу служить, господин фон Герсдорф?
– У меня к вам серьезный разговор, господин Трухин.
– Что ж, вы правы: нет места для деловых бесед лучше, чем на пирушке. Это, кстати, русская традиция, полковник.
– Рад, если попал, – усмехнулся Герсдорф, и с бокалами в руках они отошли в нишу, за окном которой какая-то Гретхен пасторально поливала гостиничные цветы.
– Я не люблю околичностей, хотя они столь присущи моей работе, и посему сразу признаюсь вам, что говорю не только и не столько от своего имени, но от имени отдела армейской пропаганды, то есть генерала-майора фон Веделя.
– Правильно ли я вас понимаю в том смысле, что за упоминанием этого имени стоит то, что Ведель подчиняется только Кейтелю, и, таким образом, между вашим разговором и верховным главнокомандующим стоит только начгенштаба Гальдер?
– Вы проницательны и осведомлены для пленного – тем лучше. К делу. Наша убогая нацистская пропаганда провалилась, наше правительство не хочет и не может разработать план политических методов ведения войны. А потому среди высшего офицерства, чувствующего свою ответственность, возникло решение самостоятельно проводить политические мероприятия, направленные на скорейшее окончание русской кампании. Ни один человек даже в генштабе уже не верит в возможность продолжения безумной политики в России.
– Я искренне рад…
– Подождите. Но, как вы тоже, вероятно, видите, мы буксуем. Русские же расколоты, как всегда…
Трухин снова посмотрел в окно. Гретхен уже ушла, и закатное июньское солнце мягко заливало медовым светом пионы и хосты. В воздухе явственно дрожала золотая пыль. «Неужели вот он, мой Тулон?» Мысль была ясна, но холодна. Он не имел права – он был слишком дворянин, чтобы пачкаться еще какой-либо идеей, кроме личной чести и веры в Господа Бога.