Делегацию повезли в сверкающую сливочно-белым мрамором «Алькрону», а Стази пешком дошла до Вацлавской площади и сняла крошечный номер на близлежащей, слепой и кривой улочке. Время у нее было, ибо прежде обеда в Чернинском дворце ожидался прием у Франка. Она с радостью прошлась бы пешком до Градчан, но дождь и платье делали это невозможным.
Стази села у окна и впервые за военные годы подумала, что жизнь все-таки благоволит к ней. Только вот она сама – та ли Станислава Новинская, которой была до войны? И ощущение, страшное ощущение даже не раздвоенности, а поглощения себя другим существом охватило Стази. Так неужели в этом самый подлинный ужас войны? В том, что она изменяет человека до неузнаваемости? Что заставляет совершать то, чего никогда бы не сделал? Что не дает возможности остаться собой? Стази, как в лихорадке, бросилась стаскивать с себя одежду, будто одежда была чьей-то чужой кожей, вымылась ледяной водой поспешно надела серое платье. Теперь из потрескавшегося зеркала смотрела высокая, порочно-худая интересная женщина практически без возраста, с одной бровью выше другой и скептической складкой у левого уголка рта. И эта женщина была равнодушна ко всему. Стази, уже не пугаясь ничего, подумала вдруг о том, что даже жалеет об окончании кошмара ленинградской блокады: пока город был ее болью, растравленной раной, он давал жизнь, а теперь остался только Федор. «Только! – со злобой ударила она себя по лицу. – Как ты смеешь говорить это „только“?! Он святой». «А не демон?» – вкрадчиво произнес кто-то. «О, пусть и демон, если это и так, то не его вина, он тоже, как я, как мы все теперь, не он… Помилуй нас, Господи!» – вырвалось у Стази совсем по-детски, и она заплакала тяжелыми, но все же от чего-то избавляющими слезами.
Орлой прозвонил полдень, она вытерла слезы, припудрила лицо и плечи и на извозчике с кожаным верхом и фартуком поехала на другую сторону Вислы.
Вокруг Чернинского дворца было пусто: кроме охраны и подъезжавших машин и пролеток никого. Все триста шестьдесят пять окон за белыми полуколоннами слепо смотрели в стену дождя. В ротонде подъезда распорядитель сделал жест, требующий предъявления билета, но Стази смерила его таким высокомерным взглядом и так властно повела плечами, что он отступил, и в тот же момент она увидела Трухина. Он стоял рядом с Власовым и снятой с правой руки перчаткой, уже белой, легко похлопывал по мундирному обшлагу. И по его лицу, на секунду вспыхнувшему и ставшему юным, она поняла, что он увидел ее. И бесконечно долгие секунды они шли навстречу друг другу, отражаясь в зеркалах и собственном восхищении.
Обед был красивым, но не изысканным, и Стази с удивлением замечала, что многие из присутствующих даже не пользуются ножом, не говоря уже о салфетках. К счастью, справа от нее сидел Благовещенский с его старомодной учтивостью, и вообще на их стороне стола все происходило по высшему разряду благодаря Трухину и Штрику. Штатские держались отдельно, немцы тоже, застольных спичей практически не было. Зато Стази чувствовала восхищенные взгляды и с холодным любопытством рассматривала немногих дам.
– А вы бы, милая моя, имели бооольшой успех, – шептал ей Штрик, – и я, ей-богу, сочувствую фон Герсдорфу. Германия немало потеряла в вашем лице.
– Боюсь, дорогой Вильфрид Карлович, что Россия потеряла больше.
Прямо с обеда все отправились в знаменитый зал Марии-Терезии, что находился неподалеку. Там, перед Градом, уже царило оживление, подъезжали и отъезжали машины и автобусы, стоял немецкий почетный караул. Трухин подозвал Ромашкина и попросил его держаться поближе к Стази.
– Вы опасаетесь провокаций, Федор Иванович? – вскинул на Трухина свои огромные голубые глаза Ромашкин, и Стази с благодарностью прочла в них такое безграничное обожание, что сразу простила этому юноше все стычки, происходившие между ними в Далеме, когда он не пропускал ее к генералу.
– Нет, но в такой ситуации возможны любые непредвиденности. Экзальтация вещь непредсказуемая.
Огромный Испанский зал, увешанный картинами от Тинторетто до Веласкеса, был разделен на две части: меньшую, где стоял «покоем» стол президиума, и бо́льшую, где был устроен зал и балкон над ним. На балконе красовалась в обрамлении двух знаков РОА надпись: «Долой сталинскую тиранию, да здравствуют свободные народы России!» Еще в уголке стояла какая-то трибунка.
– А пойдемте наверх, – озорно предложил Ромашкин, как предлагали в домах культуры тысячи русских мальчиков, – там и видно лучше, и вообще…
Пока они искали лестницу наверх и пробирались на свободные места у стенки, открылась еще какая-то дверь, через которую стала проходить русская делегация. Все встали: и русские, и немцы, которых была едва ли не половина зала.
– Ах, Федор Иванович и здесь лучше всех! – громко воскликнул Ромашкин, но на него зашикали, и Стази усадила его почти насильно.
Ждали Власова, и он появился в сопровождении обергруппенфюрера Лоренца и штатсминистра Франка.