– Ненавижу долги еще больше, чем испанцев, – сказал он. – И потому я убеждал Сантандера: что бы мы ни сделали для нации, это ничего не будет стоить, если мы будем занимать деньги, потому что расплачиваться нам придется века. И теперь это очевидно: окончательно нас уничтожат именно долги.
Вначале новое правительство не только было согласно с решением Урданеты сохранить жизнь побежденным, но даже приветствовало это решение как новую военную этику: «Не надо доводить до того, чтобы наши нынешние враги сделали с нами то, что мы сделали с испанцами». Имелась в виду война не на жизнь, а на смерть. Однако мрачными ночами на вилле Соледад он в безумном письме напомнил Урданете, что во всех гражданских войнах побеждал только тот, кто более жесток.
– Поверьте мне, доктор, – говорил он врачу. – Мы можем сохранить и власть, и жизнь только ценой крови наших противников.
Вдруг гнев его так же неожиданно, как начался, бесследно прошел, и генерал милостиво простил офицеров, которых только что оскорблял.
– В любом случае тот, кто ошибался, – это только я, – сказал он. – Они лишь хотели добиться независимости, причем немедленной и конкретной, и, видит Бог, делали это так хорошо, как могли!
Он протянул доктору костлявую руку, чтобы тот помог ему подняться, и закончил со вздохом:
– Я же, напротив, витал в облаках в поисках чего-то несуществующего.
В эти дни прояснилась ситуация у Итурбиде. В конце октября он получил письмо от матери, как всегда из Джорджтауна, в котором она писала, что укрепление позиций либералов в Мексике все более удаляет надежду семьи на репатриацию. Неопределенность положения, помноженная на неустойчивое душевное состояние, которым мать Итурбиде отличалась с младых ногтей, делало ее жизнь невыносимой. К счастью для Итурбиде, однажды вечером, когда генерал, опираясь на его руку, прогуливался по коридору дома, неожиданно начался разговор о Мексике.
– У меня о Мексике самые плохие воспоминания, – сказал генерал. – В Веракрусе сторожевые псы капитана порта разодрали в клочья двух щенков, которых я вез в Испанию.
Так получилось, сказал он, что это был его первый печальный опыт в этом мире, и он запомнил его навсегда. В Веракрусе он должен был задержаться недолго перед своим первым путешествием в Европу, в феврале 1799 года, но пробыл там почти два месяца из-за блокады англичанами Гаваны, где ему нужно было остановиться. Задержка дала ему возможность доехать в коляске до Мехико – он трясся почти три километра среди заснеженных вулканов и призрачных пустынь, не имеющих ничего общего с пасторальными рассветами долины Арагуа, где он жил до тех пор. «Мне казалось, я – на луне», – сказал он. В Мехико его удивила чистота воздуха и чистота улиц, ослепили изобилием городские рынки, где продавались яркие гусеницы, живущие на агавах, броненосцы, речные черви, мушиные яйца, ящерицы, личинки черных муравьев, горные кошки, водяные тараканы с медом, кукурузные осы, игуаны домашнего разведения, гремучие змеи, всевозможные птицы, карликовые собаки и еще какая-то пища, которая шевелилась и двигалась, ибо была еще жива. «Они едят все, что двигается», – сказал он. Его поразили прозрачные воды многочисленных каналов, пересекающих город, барки, раскрашенные в цвета доминиканского флага, красота и пышность растений. Но его угнетали краткость февральских дней, замкнутость индейцев, вечный дождь, все то, отчего у него позднее будет сжиматься сердце в Санта-Фе, в Лиме, в Ла-Пасе, на всем протяжении и по всей высоте Анд и что он впервые испытал тогда. Епископ, которому его рекомендовали, отвел его на аудиенцию к вице-королю – тот показался ему более похожим на епископа, чем сам епископ. Не успел вице-король обратить свое внимание на худенького смуглого юношу, одетого по последней моде, как юнец тут же объявил себя горячим почитателем французской революции. «Мне это могло стоить жизни, – сказал генерал, развеселившись. – Должно быть, я подумал, что с вице-королем нужно говорить о политике, а это было единственное, что я уже умел делать в шестнадцать лет». Прежде чем продолжить путешествие, он написал своему дяде дону Педро Паласио-и-Сохо письмо – первое в его жизни письмо, о котором следует упомянуть. «Письмо было так плохо написано, что я сам его не понимал, – произнес он, смеясь. – Я, правда, объяснил дяде: так вышло, потому что путешествие меня утомило». На полутора страницах – сорок орфографических ошибок, причем в одном слове даже две: «ищо».
Итурбиде ничего не добавил к этому рассказу генерала, поскольку не любил вспоминать о Мексике. Единственное, что у него осталось в памяти от Мехико, – воспоминание о несчастье, которое только усилило присущую ему грусть, и генерал понял своего спутника.
– Не оставайтесь с Урданетой, – сказал он. – И не уезжайте с семьей во всемогущие и ужасные Соединенные Штаты – они много говорят о свободе, а сами в конце концов ввергнут нас всех в нищету.
Эти слова еще больше углубили пучину неопределенности, в которой пребывал Итурбиде.
– Не пугайте меня, генерал!