В ту же неделю стало известно, что в Санта-Фе ужесточилась из-за генерала война с Мануэлой Саенс. Стремясь сделать ее жизнь невыносимой, министерство внутренних дел попросило ее передать им архивы, хранителем которых Мануэла была. Она отказалась и затеяла целую серию публичных акций, которые вывели правительство из себя. Она организовывала скандалы, распространяла листовки, прославляющие генерала, стирала в сопровождении двух воинственных рабынь порочащие генерала надписи, сделанные углем на стенах общественных зданий. Все знали, что казармы она посещает в мундире полковника и участвует как в солдатских вечеринках, так и в офицерских заговорах Самым упорным был слух, что за спиной Урданеты она готовит вооруженное восстание, дабы восстановить абсолютную власть генерала.
Трудно было предположить, что у генерала достанет сил взять эту власть. Лихорадка, трепавшая его по вечерам, становилась почти ежедневной, а кашель просто раздирал внутренности. Однажды на рассвете Хосе Паласиос услышал, как генерал выкрикнул: «Блядская родина!» Он поспешил в спальню, встревоженный этими словами, за которые генерал обычно ругал офицеров, и увидел, что у того окровавлена щека. Генерал порезался, когда брился, и разозлился не столько на это, сколько на собственную неловкость. Лечивший его фельдшер, срочно вызванный полковником Вильсоном, нашел генерала в таком отчаянии, что решил дать ему успокоительного, несколько капель белладонны. Генерал сухо остановил его.
– Не надо, оставьте меня, – сказал он. – Отчаяние – обычное состояние побежденных.
Из Каракаса пришло письмо от его сестры Марии Антонии. «Все жалуются на то, что ты не захотел покончить со всем этим хаосом», – писала она. Деревенское духовенство было решительно настроено за него, дезертирство в армии не поддавалось учету, в горах полным-полно вооруженных людей – они были согласны подчиняться только ему, генералу. «Это похоже на фанданго безумцев, которые и сами не понимают, что творят, а творят они свою собственную революцию», – писала ему сестра. Но пока половина страны уповала на него, другая половина сочиняла оскорбительные пасквили. Его семья, говорилось в листовках, должна быть уничтожена до пятого колена.
Изощренный удар нанес ему конгресс Венесуэлы, собравшийся в Валенсии, – он заключил соглашение об окончательном разъединении и принял декларацию о том, что отношения с Новой Гранадой и Эквадором не будут упорядочены до тех пор, пока генерал находится на территории Колумбии. Генерала огорчил не только сам этот факт – его обидело и то обстоятельство, что официальное сообщение из Санта-Фе было передано с одним из прежних участников заговора 25 сентября, его смертельным врагом, которого президент Москера вернул из ссылки и назначил министром внутренних дел.
«Вынужден признать, это событие задело меня больше, чем что-либо иное в моей жизни», – сказал генерал. Всю ночь диктовал он нескольким писарям различные варианты ответа, но гнев его был так велик, что в конце концов он, не приняв никакого варианта, лег спать. А на рассвете, после беспокойного сна, сказал Хосе Паласиосу:
– В день, когда я умру, в Каракасе зазвонят колокола.
Случилось нечто иное. Когда губернатор Маракай-бо узнал о его смерти, то послал депешу: «Спешу поделиться новостью об этом величайшем событии, которое несомненно послужит источником нескончаемого блага, ибо страна станет свободной и счастливой Гения зла, разжигателя анархии, угнетателя отечества больше нет». Это сообщение, которое поначалу должно было информировать правительство Каракаса, в конечном счете превратилось в национальное воззвание.
Среди сплошного ужаса тех окаянных дней, однажды в пять утра, Хосе Паласиос напомнил генералу, что сегодня у него день рождения: «Двадцать четвертое июля, день святой Кристины, девственницы и мученицы». Генерал открыл глаза и в который уже раз осознал себя избранником несчастливой судьбы.
В его привычки входило отмечать не день рождения, а день именин. Среди католических святых было одиннадцать Симонов, и ему бы хотелось быть названным в честь помощника Христа, из тех, кто поддерживал его крест, но судьба выбрала ему другого Симона, апостола и проповедника Египта и Эфиопии, чей день был 28 октября. Когда-то в этот день в Санта-Фе ему во время праздника надели лавровый венок. В тот раз, находясь в прекрасном расположении духа, он снял его и коварно надел на Сантандера, который принял венок, не изменившись в лице Но по счетам, которые предъявляла жизнь, он платил не именем, а годами. Сорок семь лет были для него особенно знаменательны, ибо 24 июля прошлого года, в Гуаякиле, среди плохих вестей отовсюду, в бреду злокачественной лихорадки, его пронзило предвидение. Его, который никогда не принимал всерьез предзнаменования. Знак был ясным: если он доживет до следующего дня рождения, не отыщется смерти, способной поразить его. Вера в это тайное прорицание и была той силой, которая поддерживала его на плаву вопреки здравому смыслу.
– Сорок семь лет, черт побери, – прошептал он. – И я жив!