— Спаси Христос, ваше благородие, — произнес раненый. — Лежишь тут и жить неохота… Все терпишь, терпишь… Я был в головном дозоре с тремя товарищами. Они бросили меня. Начали мы подъезжать к опушке леса, а там скрывались «его» главные силы. Открыл «он» по нас огонь. Лошадь моя пала, я пустился бежать за товарищами, но куда за ними поспеть? Остался один на поляне… Налетает на меня эскадрон конницы и атакует меня. Тут я получил первую рану. Вот, в левое плечо… Связали мне руки назад, привязали к уздечке и потащили. Тащили, пока не оборвался. Начал я вставать, в это время шашкой замахивается и разбил мне голову. Я и повалился. Тогда меня еще ударили пикой в левый бок, около подмышки. В сердце метили, да не попали, я остался жив. Видят, что я жив, снова бьют пикой, в другое плечо. Я ткнулся носом в землю, лежу, не шевелюсь. Как вдруг два выстрела. В правую руку, вот — ниже локтя. Я сознания и лишился. Только к вечеру пришел в себя, не знаю, где нахожусь, чувствую себя слабым. В скором времени проходит одна наша пехотная рота, солдатик заметил меня, подбежал, раздел донага, хотел перевязать, как тут «он» открыл огонь, пехота побежала, я и остался голым… Все, терпение мое кончилось, Я решил скорее умереть и пошел по линии фронта. Но ни одна пуля не задела меня, хотя и осыпали, как градом. Видать, предел наступил. Так я брел, неведомо куда, а утром меня подобрали… Вот опять смерти жду.
Этот раненый кавалерист тоже был из последних. Чем мог ему помочь Крымов?
— Сейчас я скажу доктору, — пообещал Крымов, понимая, что этого мало.
— Эй, санитары! Сюда! Живо! — крикнул он.
— Жалеете вы нас, ваше благородие, — сказал раненый. — И других надо бы скорее. Прикажите им…
— Как тебя зовут? — спросил Крымов. — Тебя представят к кресту.
— Михалушкин Никита Бонифатьевич.
— Прощай, Никита Бонифатьевич. Даст бог поправишься, еще послужишь.
Филимонов вернулся в Остроленку, когда в штабе армии уже несколько часов было известно о трудном (неожиданно трудном!) бое у Мартоса и помощи со стороны Клюева. Поэтому вчерашний спор принимать или не принимать директиву Жилинского теперь утрачивал неопределенность. Отныне к угрозе слева, от Лаутенбурга-Гильгенбурга, прибавлялась угроза, и тоже слева, силою до полутора корпусов! Филимонов докладывал командующему с глазу на глаз, передал выражения Жилинского дословно, как и было велено.
Александр Васильевич покраснел, задышал часто и шумно. Дремлющая в нем астма стала приподнимать его широкую грудь, полезла наружу.
Филимонов уже знал об изменении обстановки, но молчал, не намеревался говорить никаких слов сочувствия.
— Он нас подстегивает, — сказал Самсонов. — Благодарю вас. Можете идти.
Филимонов не уходил.
— Что еще? — спросил командующий.
— Мне ведомо, что генерал Мартос самовольно приостановил движение своего корпуса.
— Да, бой был тяжелый.
— Я думаю, он хочет облегчить неизбежный поворот армии к западу, сказал Филимонов. — Но если Яков Григорьевич на такой поворот не согласится?
— Тогда все мы будем должны обратиться за ответом к своей чести! — резко произнес Самсонов.
Командующий армией ждал ответа из штаба фронта. Ни у кого, даже у Постовского, не было сомнений, что сейчас надо требовать и требовать. Однако в телеграмме Жилинскому решительных выражений не было, Самсонов не хотел обострять до крайности. Да и что в конце концов, неужели Яков Григорьевич не понимал угрозы, нависающей над армией?
Самсонов торопил: нет ли ответа, и один раз сам вышел в аппаратную. Ответа все не было.
В приемной Самсонов заметил на столе яркие плакаты, остановился, стал разглядывать. На одном плакате был изображен донской казак на коне — розовые щеки, черные усы, красные губы, смоляной чуб. На другом — кухонная полка, где были нарисованы в карикатурном виде все участники европейской войны, и сбоку напечатаны стихи, довольно забавные:
И нарисован большой горшок, из которого лезет каша, а отдельные ее кусочки — маленькие ладные человечки в пехотной форме.
Самсонов улыбнулся и сказал:
— А что? Забавно… Только почему он сестриц называет братцами?