Примечание: а/м «Виллис», бортовой № 090678, числившаяся за командующим 38 А, согласно акта подлежит списанию как неремонтабельная.
Пятнадцать лет спустя, умирая тяжело, безобразно, страшно, он пожелал, чтоб его свезли на то место за Кунцевом, до которого он доехал тогда, в 1943-м. Жена заказала такси, помогла надеть пальто и теплые ботинки «прощай, молодость», дочки свели по лестнице и усадили, но дальше подъезда не сопровождали. Они не испытывали большого интереса к тому, как он воевал, к его воспоминаниям «о боях-пожарищах, о друзьях-товарищах». Но их, конечно же, огорчали его слабость и уменьшение в объеме и в росте, которое он считал началом ухода в небытие.
Про его исхудалость сказала младшая:
— Ничего, папка, это значит только, что раньше ты состоял из воды.
Право, этим можно было утешиться.
Заказанный таксист оказался едва ли не еще худее, с изможденным лицом, изрезанным глубокими морщинами, с глазами водянисто-голубыми, в которых теплилась некая святость, — такие лица бывают у сильно пьющих, которые уже не нуждаются закусывать. Увидя своего пассажира, он вылез ему открыть дверцу и спросил:
— Куда повезем товарища гвардии полковника?
Сказал весело, а посмотрел с жалостью. «Хорош же я», — подумал генерал даже без грусти и ответил без упрека, усмехаясь бескровными губами:
— Что-то много ты мне отвалил.
— Не ниже, — сказал шофер. — Глаз у меня наметанный.
— Оно и чувствуется, — сказала жена.
Был канун октябрьских праздников, и Москва украшалась флагами, транспарантами, портретами дорогих и любимых. Праздник этот был ненавистен генералу — «по погодным условиям», как он говорил, и в самом деле, долго же они выбирали денек для переворота! Но был канун и другого праздника 15-летия освобождения Предславля; годовщины того дня, который провел он в госпитале почти без сознания, в семье генерала почтительно и молчаливо считались его личными праздниками. К этому дню ему присылали приглашение на встречу ветеранов 38-й армии в какой-нибудь московский ресторан, на этот раз — в Белый зал «Праги»; приглашал новый председатель инициативного комитета, бывший политрук пулеметной роты, ныне майор в отставке Безгласный. «Вы прошли с армией, — писал он, — славный путь от Воронежа до Предславля». И хотя это было правильно, даже больше, чем правильно, ибо до Предславля генерал не дошел, а лишь до Мырятина, все равно была обида. Почему его, генерала, приглашает какой-то майор? А что он тогда делал, этот Безгласный? Небось в писарях сидел, бумажки подшивал, вон какую подпись выработал себе как у министра обороны!.. Никогда не приглашали его, если обещался быть Терещенко, и то не была деликатность устроителей; они не знали, хочет ли он видеть Терещенку, но знали очень хорошо, что Терещенко его не желает видеть. В этот раз до Терещенки было, поди, не дописаться, он командовал не захудалым округом и шел на маршала, вот и приглашали Кобрисова. Не пошел бы, даже если б здоров был.
Не отвечал он и на приглашения приехать в Предславль — и так и не увидел его. Не хотел читать про его восстановление, не смотрел про него кинохронику. Завещал быть похороненным в Мырятине, но дочки, узнав об этом, попросили папку не делать глупостей, ему полагается Новодевичье, и если ему все равно, где покоиться, то не все равно будет семье и потомкам. Теперь не было никакого завещания. И не нужно было никакого, все и без него к рукам прибирали дочки.
С некоторыми трудностями, но их преодолевая, дочки повыходили замуж, старшую муж оставил, и у младшей, кажется, тоже к этому шло, но все же поднялись новые поколения, и каждой вновь образованной семье что-то выделялось в квартире. Ему с женою осталась комнатка самая маленькая, но, правда, не проходная и не запроходная — генерал уже разбирался в таких вещах. Впрочем, и в холле ему отвели кусок территории, отделив стационарной перегородкой до потолка, и там, где некогда посиживал Шестериков и рассматривал фотоальбомы, там теперь сидел генерал и вымучивал свои мемуары. Бумажки, которые уговорили его писать, поскольку хотелось наконец-то всей правды о войне, он раскладывал на кухонном столике, который хотели выбросить, а он упросил оставить.
И еще была Апрелевка, он эти два гектара получил сразу после Победы вместе с дешевым финским домиком, но до сада и огородов дело не дошло, дочери не имели к этому интереса, а думали только, как бы эту «виллу» разделить да распродать, и он уже жалел, что взял на себя эту мороку. Тут бы царствовал Шестериков, но не было Шестерикова.