Командарм, весьма пожилой и болезненного вида, с впалой грудью, сидел, глубоко утонув в диване, прижимая руки к животу. Это не было ранение, это была разыгравшаяся язва. При нем находилась медсестра — женщина крупная и полнотелая, ее щедрая плоть рвалась наружу из тесной шевиотовой гимнастерки с тремя лейтенантскими кубиками; толстые круглые коленки, в нитяных телесных чулках, принципиально не желали быть укрощаемы юбкой. Она сидела с расстегнутым воротом и открыто ласкала, гладила командарма по его лысеющей голове. От близких разрывов она тоже вздрагивала всем телом, купно с буфетной посудой, и вся была охвачена страхом, но не за себя одну, больше за командарма. Время от времени он ее руку отводил, но было видно, ему вовсе не претит страх женщины за него; даже, кажется, помогает принять важнейшее для него решение.
— Я так боюсь за него! — призналась женщина Кобрисову, хоть это было излишне. — Не дай Бог прободение…
Кобрисов подумал, что бояться следовало бы другого «прободения» трибунальской пулей за оставление Иолгавы, но ничего говорить не стал, увидя его запавшие виски с реденькими волосами, не столько прилизанными, сколько мокрыми от пота: боль, наверное, была нешуточная.
— Ну-ну, так ты мне и вправду накаркаешь, — сказал командарм ворчливо и как бы чувствуя неловкость перед посторонним.
Он еще раз взял предписание, пробежал глазами и отложил бумагу на диван. Следом взяла и посмотрела бумагу женщина, и он не одернул ее. Кобрисова это неприятно кольнуло.
— Разрешите вопрос, — сказал он. — А зачем ее брать, Иолгаву?
— Как «зачем»? Есть директива Генерального штаба отбросить противника за линию границы, есть на то воля Сталина.
— Он так прямо и приказал — взять Иолгаву?
— Это и не нужно приказывать, общая установка такова. Ни пяди земли врагу.
— А тогда разрешите другой вопрос. Зачем оставляли Иолгаву?
Женщина посмотрела на Кобрисова укоряющим взглядом, в котором так ясно читалось: «Ну, зачем, зачем вы мучаете его? Вы же видите, он болен и так страдает!.. И вы сами — разве не делаете ошибок?»
— Разрешите считать, я дивизию принял, — сказал Кобрисов. — О чем вам и докладываю.
— Вот и отлично! Я надеюсь, под вашим командованием…
— Есть мнение, — не перебил Кобрисов, а использовал небольшое замедление в речи начальства, — что под моим командованием она в полном порядке отступит.
— Я такого приказа не отдам.
— Я отдам. И, поскольку своего расположения у вас нет и вы находитесь в моем расположении, то я вас направлю в госпиталь. В свой, дивизионный. А госпиталь — эвакуирую в первую очередь.
— Я мог бы тут, в медсанбате… Все-таки при войсках…
— Не приличествует командующему. Там будете раненых стеснять. И самим неудобно будет, крику много.
Командарм посмотрел на медичку жалобно — зачем он меня обижает? Она такой же взгляд метнула в Кобрисова. Но следом посмотрела на своего гарнизонного мужа продолжительно и красноречиво: дурачок мой, ты же ничего не понимаешь, это же наше спасение. Она быстрее него поняла, что это наилучший выход. Кто-то перетянул тяжкую его ношу на себя.
— Я, право, чувствую себя предателем, — сказал командарм, с той интонацией, с какой начинают фразу, не зная, чем ее закончить. — Сваливаю на вас всю ответственность…
— Да ведь я вас, можно сказать, силком отправляю, какое ж тут предательство. Могу и конвой назначить, если будете сопротивляться лечению.
Спустя десять минут, прошедших по большей части в неловком молчании, была подана к крыльцу штабная «эмка», командующий в нее сел — не без поддержки медсестры — и навсегда исчез из жизни Кобрисова.
Нет, это еще не вся была ноша. После отступления от Иолгавы сделалось ясно — если вообще что-то могло быть ясно, — что внятной боевой задачи у всей армии нет, и что Кобрисов принял решение не только за свою дивизию, но и за четыре остальных. Так повис в воздухе, истекающем зноем, задымленном бесконечными лесными пожарами, вопрос — кто же станет на армию!
Пятеро комдивов сошлись на лесной поляне, усыпанной песком вперемешку с хвоей, уселись вокруг костерка, в котором пеклась картошка; адъютантам велено было отойти за кусты. Слово, как водится, предоставили младшему по званию, полковнику Свиридову, вида и впрямь моложавого, даже несколько гусарского; он себя без долгих церемоний объявил председателем собрания и секретарем, объявил и единственный в повестке дня вопрос — выборы командарма. Сам же и предложил кандидатуру Горячева, старшего всех годами.
Генерал-майор Горячев, пожилой, морщинистый, с полным ртом стальных зубов, но телом крепкий и плотный, из бывших конников, снял фуражку, обнажив голову, бритую наголо, и вытер ее платком — сразу потемневшим от пыли.
— Имею самоотвод, — сказал он, глядя угрюмо на свой платок. Сложившуюся обстановку не понимаю. Не могу объяснить людям, почему они должны так действовать, а не иначе. Не знаю, куда вести людей, чего от них требовать. Кобрисов — знает. Может быть, и не знает, а только вид делает. Но и на это нужно мужество, а у меня его нет, извините.