— Нет, мой генерал, не нарушит. Расстреливать вас будут другие. А он уйдет в отпуск. Я вижу, вы втягиваетесь в игру, она вас увлекает. Вам уже хочется испытать, держат ли слово урки, бандиты. Держат, у них есть кодекс чести, но только в своем кругу. Так если на то пошло, станьте одним из них. Ну, если не можете совсем отказаться от игры, тогда — притворитесь. Ведь всюду сговор, почему бы и вам не сговориться. От вас не веры требуют, а лишь показать символ веры — так покажите! Убедите их, что вы им верите, не сомневаетесь, что они — рыцари идеи. Им это понравится, и они вам не станут делать худо. А впрочем… Нет, не советую. У вас не получится. Все несчастье, что мы с вами думаем мозгом, а они — мозжечком, гипоталамусом. Это вернее.
— А не упрощаете? — возражал генерал. — Что-то ж действительно там написано, на знаменах, из-за чего люди умирать пойдут.
— Он вас не обманул, — сказал «писучая жилка». — Ваш Опрядкин не врет. Французская революция написала: «свобода», «равенство», «братство» — и рубила головы, ничуть не опасаясь всеобщего разочарования. А у них — еще проще. Они свой лозунг укоротили до одного слова, но зато могут его написать громадными буквами. Только одно: «равенство». Все остальное — ерунда. «Свобода» — на самом деле никому не нужна, люди просто не знают, что с нею делать. «Братство»? Его нет в природе, нет в животном мире, почему бы ему быть в человеках? А вот равенство — это вещь. Мне плохо, но и тебе тоже плохо — значит, нам обоим хорошо. У меня мало, но и у тебя не больше значит, у нас много! За это и умереть можно. И никаких жизней не жалко. Ни своей, ни тем более — чужих.
— Ну и век же нам с вами выпал — жить! — говорил генерал почти с восхищением.
— Век разочарований, — «писучая жилка» разводил руками и усмехался, подергивая небритой щекой. — Взбесившаяся мечта всех просвещенных народолюбцев — толпа наконец приобрела право распоряжаться собою. Сидели бы спокойно при своих династических монархах, которые и убили, то все вместе едва ли больше, чем ваша славная армия в восемнадцатом году. Видите, как все смещается, когда свергают умеренного деспота, какими были наши цари. Когда в тайге убивают тигра, то размножаются волки, от них урона куда больше. Увеличивается потребление — и каждый хочет воспользоваться своим правом. Сколько прав лежало перед «маленьким человеком» — он охотнее всего воспользовался самым примитивным: тоже быть тираном. Мы с вами говорили о нем, — тут «писучая жилка» на миг устремлял косящий взгляд в потолок, — ему самому много ли надо? Ну, помучить одного-двух, чтоб не напрасно день прожить. В масштабе страны — это пылинка, микроб. Но за это надо заплатить то же самое разрешить и другому, кто тебя поддерживает, ему тоже хочется помучить…
Генерал не рассказывал никому о методах Опрядкина, стыдился рассказывать, тогда как «писучая жилка» делился охотно всем и со всеми. В чем его вина состояла, генерал понять не мог, как и того, стоило ли так упорствовать, что греко-микенская культура ничуть не ниже той, что привнесла Великая французская революция, или что Мейерхольд на десять голов выше Завадского или Охлопкова (а по генералу, так пропади они все трое, чтоб из-за них еще ночами тягали на допросы!), однако же методы следователя Галушко произвели на него впечатление. Этот Галушко тоже себя считал интеллигентом и пути расколоть подследственного выбрал интеллигентные. При аресте и обыске у «писучей жилки» нашли в архиве восемнадцать писем Вольтера — подлинных, как утверждал владелец и против чего нисколько Галушко не возражал — иначе бы его метод копейки не стоил. Вот что придумал он сжигать по одному письму на свечке, когда подследственный запирался или казалось Галушке, что он не откровенен. Письмо сжигалось в конце допроса, при подведении итогов, так что минутный акт сожжения подследственный переживал заранее долгими часами. И, разумеется, ему прежде показывалось это письмо, даже в руки давалось подержать, дабы он еще раз осознал его ценность.
Уже три письма было так сожжено, и Галушко пообещал, что как доберется до восемнадцатого, то самого владельца оформит к расстрелу — за уничтожение величайших культурных ценностей.
— Да как же он докажет, — поинтересовался учитель логики, а прежде корниловский офицер, — если он доказательства сожжет?
— Очень просто докажет, — отозвался товарищ прокурора Временного правительства, — ссыплет весь пепел в архивный конверт и даст эксперту, а тот понюхает и напишет заключение, что пепел — тот самый. А где сжег? Да у себя дома на свечечке, чтоб не досталось народу.
Самого же «писучую жилку» не так поразила перспектива быть расстрелянным за Вольтера, как то, что Галушко назвал эти письма «величайшей культурной ценностью».
— Так, значит, понимает, что ценность? — прямо-таки бесновался он. Ведает, что творит?
— А они всегда ведали, — сказал корниловец. — Не ведал бы — так не жег.
Генералу было мучительно видеть, как убивается «писучая жилка» из-за каких-то бумажек, и он, отозвав его в угол, осведомился полушепотом: