Отчего он вообще забрал в голову, что лесные псы могут кем-то заинтересоваться, да еще так целенаправленно, никто не понял. И почему тогда именно им, голубоватым дохляком, а не кем-то еще? Однако выглядела эта сцена как сговор или обмен мыслями под гипнозом.
— Ну, ты не голодна, это ясно, — продолжал он. — Тогда что же?
Собака чуть повела взглядом в сторону поляны, откуда пришла, затем снова вперилась в собеседника.
— Ты желаешь, чтобы я пошел с тобой — пошел туда, где не проходил никто из людей.
Те же свидетели потом уверяли, будто удивительная псина кивнула, что маловероятно: зачем внешние речеподобные знаки умеющей объясняться мысленно? Если же она не могла говорить, а Шэди сочинил ее реплики от расстройства воображения, то ведь кивать собаки и подавно не способны. Куда большего доверия заслуживают утверждавшие, будто собака слегка вильнула своим пышным и тяжелым хвостом, разложенным на траве наподобие опахала: интернациональная собачья повадка, любому псу ясно, что довольна.
— И прямо сейчас, верно? Вообще-то мне все равно, когда.
Шэди послушно поднялся с угретого места, надвинул на уши свою дурацкую ермолку, застегнул свой несуразный жилет и, даже не озаботившись хоть чем-то припереть дверь, исчез из истории города Полынова на веки вечные. Люди, какие случились, из-за своей оторопи провожали его молча, местные же дворняги и ухом не шевельнули ни на него, ни на его спутницу: случай по меньшей мере беспрецедентный, ибо пришествие «псов с той стороны», как правило, повергало местное собачье население в состояние визгливого шока. Правда, затявкал на них, вынырнув из-под низа кованой калитки, некий злофактурный и мелкотравчатый кобель из тех, кто всю жизнь ловит ворон, но ни одной пока не поймал, тем более белой: но с дурака какой спрос?
…Через редкий и будто покореженный кустарник и траву, усыпанную круглыми и точно кровяными засохшими метами, шла натоптанная тропа, слегка пружинящая под ногами: когда-то был здесь молодой ельник, и ребятишки первое время рыскали тут под Новый год в надежде отыскать и вырезать елочку, пока старшие не подрубили эту инициативу под корень. Сами старшие, было дело, ходили по тропе сами, они и чуть подальше осмеливались забраться — на опушку, где стояли те же редкоиглые елочные скелеты, но уже сильно вытянутые в длину. Искали обыкновенно отбившуюся от стада дурную овцу, бутылку старинного фасона, а, собственно, одних приключений на свою задницу, потому что каждый из нас на донышке души немного сталкер. Однако яркая зелень, которая была окружена поляной и скрыта в глубине ельника, всех повергала в страх и трепет. Ибо утесненная, выродившаяся жизнь была подобна их собственной и оттого не вызывала у обитателей фронтира ни протеста, ни опасений, а изобилие — да что там! — неправдоподобное здоровье глубокой тайги безусловно питалось какой-то иной силой и из неких иных источников, чем люди вообще и их мир в частности. Символ нагло вторгшегося иноземья — вот чем была «зона повышенной радиации», где, впрочем, если бы хоть кто-то удосужился принести счетчик… Впрочем, сие не наше дело.
Сузившаяся нить тропы — не для ног, для лап, отметил Шэди про себя, а, может быть, и для ног, но только охотника и следопыта — уходила здесь в подобие плотного и как бы даже округло стриженного газона из мягких мхов, почти в нем теряясь. Черный ельник сменился светлой, в нежнейших иголках, лиственницей и сосной, на каждой ветке которой зеленела свежая кисть с тугой шишкой внутри. Пахло здесь незнакомым временем года и уж, во всяком случае, не осенью. Человек ступал след в след с собакой по причудливо изузоренной земле, где поверх подушек из кукушкина льна было раскинуто легчайшее плетение мелких звездчатых цветочков кислицы; какие-то крошечные лиловые кисти и алые коробочки семян с любопытством смотрели сквозь густую сеть плауна, что крался по-пластунски; а стоило Шэди поднять голову, — стволы, одетые лишайником, как серебром по черни, уходили вверх и раскидывали над ним готические своды, почти не пропуская солнца: их мощные ветви были напряжены в некоем усилии, как нервюры храма.