— «Жизнь и смерть я дарю тебе в этом бокале. Избери жизнь», — неточно процитировал Эмайн. — Вы всё поняли, дети мои. Но, скажу я, любое из названных вин приводит пьющего к жизни, да и они сами — лучшая и самая полная жизнь. Так говорю вам я, настоятель двух обителей, для которого жены собирают виноград, а мужи — выращивают умнейших в мире псов, таких, как ваша спутница.
Он положил руку на загривок Белой Собаки и продолжал:
— Самое достойное занятие для монаха — делать вино: шартрез, бенедиктин и «Дом Периньон». Картезианцы к тому же разводят голубых кошек с крепкими лапами, а бенедиктинцы или, вернее, бернардинцы, — собак; так что существует безусловная и трансцендентальная связь между этими двумя сторонами монашеского жития. Неудивительно, что мы, монахи, изобретаем лучшее в мире вино: ведь оно близко стоит ко знаемой нами любви небесной. Ну, а живые твари покорны тем, в которых чуют покой, святость и особый винный дух.
— Погодите, — смеясь прервал его Лев, — ваше густое вино и так голову закружило, а тут еще подстать ему и парадоксы.
— Ну, это ерунда. Вот у Христа — то, я понимаю, были парадоксы! Я перед ним сявка, не более того. Он ведь и сам парадокс по плоти: и символ, и сложнейшая метафора, состоящая из символических, но вполне конкретных действий, и в то же время — реальная историческая личность. Вопиюще, я бы сказал, реальная.
— И вы, и я, и моя возлюбленная, и вино, и погреб, и распитие вина, — подхватил Лев, — ведь это всё тоже и реалии, и акты, и символы одновременно.
— Вы хороший ученик, — похвалил Эмайн, — на лету белке не в бровь, а в глаз попадаете. Вот, возьмите на закусь черного хлебушка с тмином, а то на пустой желудок и тяжелую голову еще ненароком взмоете под потолок кверху подексом. Тмин, кстати, — мой личный знак, герб и штандарт.
Они снова и снова пили, уже выйдя из погреба на открытый воздух, чтобы увидеть звезды в вине и на небе и испытать просветление, ибо, как говорил Эмайн, нет для этого лучшего средства, чем напузыриться по завязку.
— А мы тут, в святом месте, не грешим? — спохватился Лев, который в здешней атмосфере то ли излишне христианизировался, то ли шибко трезвящегося мусульманина из себя не вытравил. — Я, может быть, в рай хочу.
— Рай растворен в этом вине, как солнце в смеющейся воде, — отвечал хмельной аббат.
— Но это ведь метафора, а не сущность! — воспротивился Лев.
— Но бойся! Тот, кто в лике жены узрел символ рая, уж, верно, и в истинном раю не растеряется: ведь то — не место пребывания, а состояние души и способ видения для того, кто сумеет.
— А грех, он тогда что? Говорят, воздерживайся и искореняй.
— Так-то оно так. Но, отнимая у человека возможность грешить, мы, может быть, лишаем его самых лучших его прорывов и прозрений. И, лишая его искушений — как бы лишаем плоти, без которой дух — строение без фундамента.
— Как интересно! — вступила в их беседу Марикита. — Об этом мы, женщины Башни, сложили несколько строф, которые распевали от нечего делать и не вникая хорошенько в их смысл. Я их прочту, а смысл вложите сами, какой угодно.
Эти стихи были адресованы от символистов к реалистам, жестко завязанным на одной-единственной наличной картине мира, и звучали так: