Вокруг было то ли совсем раннее утро, то ли недозрелый вечер, то ли просто такое состояние души. У самых древесных корней, что приподняли собой землю, булыжники валялись вразброд; чуть дальше они сгруппировались и обрели некую тягомотную регулярность, оборотясь граненой мостовой. Вообще-то нужно было обладать тем даром ясновидения, который робко и спорадически прорезывался у Шэди, чтобы угадать особый порядок каменной кладки — фасонистые дуги и полуокружности — под слоем добротной грязи, от которой сразу же хотелось стать на ходули, поближе к небу, и никогда больше не слезать. Строго говоря, даже и неба здесь почти не было: второй этаж выросших на узкой улочке домов конкретно навис над первым, третий над вторым, а еще выше, уже в совершеннейшей щели, — без передыха, густо и стремительно ползли поджарые волчьи тучи.
Дома стояли темно, тесно и молчаливо, как провинциалы, ждущие начала публичной экзекуции или открытия универмага.
— Занесло нас с тобой, псина, — пробормотал Шэди. — Не знаю, как ты, а я безусловно предпочел бы предыдущую картину. Затхлое средневековье и засилье инквизиции: того и гляди выплеснут тебе под ноги вчерашний суп или засандалят по башке ночной посудиной.
Это был первый в его жизни проблеск юмора: в ответ ему потянул знобкий ветерок, заворочал жестью вывесок, и они зашелестели, заболтались на своих шестах, как сухие листья мирового ясеня Иггдразиль. Шэди слегка передернуло: однако надо было что-то предпринимать. Он коснулся бедром теплого собачьего бока — на счастье — и двинулся вперед мимо то ли беспросветно сонных, то ли непробудно мертвых лавок, зашитых толстым железным шкворнем поперек двери и ставен, затянутых панцирной сеткой проемов, за которыми прятались подвальные оконца, слегка приподнятых над уровнем мостовой чугунных щитов, под которые медленно сползала густая подножная грязь.
Внезапно он обнаружил, что буквально уткнулся в вывеску, такую же, как все прочие, но подвешенную чуть пониже. Вывеска имела форму распяленной для просушки звериной кожи — хвостом-правилом кверху, мордой книзу. Морда имела от природы свое выражение: умно-дурашливое и добродушно-хамское, — однако тусклый свет из оконной щели бросал на нее оптимистические блики, выставляя в неоправданно розовом свете.
Свет! Тут только Шэди осознал, что город только что выдержал ночную осаду — или сам вырвался из темной крепости ночи — и вот это первое или даже единственное в городе горящее окно как раз салютует в честь такого события. Открытие пронзило его до глубины печенок.
— Харчевня «Бродячая Собака», — беззвучно произнесла вывеска, и Шэди не удивился, что хитро заостренный готический шрифт отчего-то стал совершенно ему понятен.
— Тут и дальше написано, Белла, — сказал он. — Может быть, это самая первая в этом мире реклама.
И с великим почтением продекламировал:
«Еда без отравы,
Сон без блох,
Обслуга без недомолвок,
Все — за интересную цену».
— Мне не столько цена интересна, — сказал Шэди в пустоту, — сколько удельный вес той копейки, что нечаянно завалялась у меня в кармане.
Говоря это, он повернулся к двери, которую слегка зажало между ставнями — правым, светящимся, и левым, черным, — по причине избыточной широты, явно рассчитанной на двух драгунов верхами, причем драгунов, поддатых вдребезину. На челе у нее было пропечатано крупными и уже далеко не готическими буквами:
«Вход без собак категорически воспрещен!»
— Это как следует понимать — буквально, фигурально или символически? — задал Шэди вопрос самому себе.
Поправил для храбрости свою шапчонку и с третьей попытки втолкнул дверь вовнутрь (наружу она вообще не открывалась).