— Что-то я вас не припомню на пароходе? — заметил я.
— Я пересек океан давно, тогда плавали одни парусники.
— И все еще в Кестль-Гарден?!
— Здесь я зарабатываю на хлеб. А еще приятно видеть, что не один ты в дураках остался.
— Вы агент?
— Агент, но на худших условиях: я получаю с купленной головы.
Он говорил зло, и я не стал церемониться:
— Зачем же вы не оденетесь приличнее?
— Вы мыслите как денежный человек, а не как нищий! — Он умудренно усмехнулся. — Нищий скорее поверит своему брату бедняку. Я не сую ему бумаг, а стерегу, как собака овец, и завтра привезу к хозяину. Вот он спит, доволен, что пока ничего не подписал, а уж как мышеловка захлопнется завтра, это не мое дело.
Он оказался немец, католик, объездил полсвета в охоте на человека; когда-то на черного африканца, а теперь и на единоверного европейца.
— И как же они? — я кивнул на зал, где сон одолевал людей. — Все найдут работу?
— И работу, и пристанище.
— А свободу?
— Разбудите их и предложите на выбор — свободу или доллары; то-то мы посмеемся. Только деньги и дают свободу..
— Но если работа найдется, значит, они не сделали ошибки?
— Все они будущие граждане, да не все сыты. — Он видел мое недоумение и, в благодарность за сигару, продолжал: — Иногда работа трудна, иногда ехать до нее так далеко, что и на билет не наскребешь. Зимой трудно: в больших городах, особенно в Нью-Йорке, собирается столько лишних рук, что если только пара из тысячи возьмется за нож, то и тогда ни один кошелек не чувствует себя в безопасности. Властям пришлось открыть на здешних островах два даровых приюта…
— Отчего же руки лишние, если каждому есть дело?
— Зимой фермы и плантации закрыты перед работником. Один приют на Блэк-Айленд — для тех, кто уже сделался гражданином страны, там и больного не бросят за ворота, а тот, что на Уордз-Айленд, — ад и каторга для чужеземцев. — Жар, с которым он заговорил о приюте на Уордз-Айленд, имел простое объяснение, ему самому пришлось пройти через это чистилище. — Утром чашка дрянного кофе и ломтик хлеба, его если уронишь, то и не разглядишь на грязном полу. Суперинтендант, Джон Вейлс, проклятая сволочь, стравливал нас, как собак, расселил по залам: отдельно англичан, отдельно ирландцев, немцев, шведов, итальянцев, всех кормил одним дерьмом, а хвастал, что кормит разно… — Он с особым наслаждением затянулся сигарой. — Одного я не пойму: все мы в этом аду были как братья, без собачьего лая: мол, я англичанин, я ирландец, я немец!..
— Значит, и такое возможно! — воскликнул я.
— Только в нужде, у самой пропасти! — ожесточенно сказал он. — А в сытости каждому ближе своя косточка. Сегодня у меня хорошая ночь, вам я могу сказать, вы не моя дичь. Если купите ферму, по вашему следу другие ищейки пойдут: банки, кредиторы, налоговые агенты, зависть соседей и лихорадка, — на сломанной земле лихорадки не миновать.
— Это что — сломанная земля?
— Нетронутую от сотворения мира землю надо сломать тяжелыми плугами, дать перегнить всему, чем господь ее укрыл до тебя. На такой земле весной и осенью фермера трясет лихорадка. — Старик оглядел меня со снисходительным сожалением и с привычным, облегчавшим его чувством, что вот еще одна разбитая судьба. — Да вы и удержите ли в руках тяжелый плуг?
— Русская соха всему научит, после нее и поселенческий американский плуг покажется перышком.
Он не понял моего иносказания и покачал головой:
— Немногие выдерживают. Берут землю, оставляют на ней последние гроши и бегут. — Он был умен, этот пройдоха, и угадал мое истинное ремесло под английским платьем. — Сдается мне, вы из военных.
— Вы угадали, я военный инженер.
— Убивать — больше охотников в человечестве, чем сеять!
Старик переменился в последнюю минуту разговора: сделался резким, просквозило что-то нездоровое, с красных век скользнули на щеки и сюртук больные, без плача, слезы. Я протянул еще сигару, увидел в нем готовность взять, мгновенную жадность, но он не взял, защитился гордым жестом.
— Сеятелей во сто крат больше, чем убийц, — возразил я. — Иначе жизнь давно прекратилась бы.
— А вы полагаете — она не прекратилась?! — Он поразился моему простодушию. — Вы думаете, это — жизнь?! — Старик указал рукой на зал. — Тогда и Дантов ад назовите земною жизнью! Возьмите величайшую из книг — Библию, и она — свод убийств, смертей, злоумышлений…
Он шагнул в глубину придела и встал. над Надей. Для него и я был молод на середине четвертого десятка, но борода и лысина, верно, делали меня в его глазах старше. А на скамье, повернувшись на спину, спала девушка; старик оглянулся на меня, хотел попять, кем я ей прихожусь: отцом, мужем или богатым покровителем? И понял все верно, он был умен и опытен, а мое лицо ничего не скрывало. Старик уронил остаток сигары, переплел пальцы больших, нечистых рук так, что хрустнули суставы.
— Господи милосердный! — заговорил он покаянно. — Их-то за что мы казним?! За что ввергаем в грязь и нищету?