Она хотела еще сказать, о чем она действительно мечтает, но не посмела, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой Поллиолы, а от вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Ну что поделаешь, если есть люди — и по большей части женщины — которые не есть нечто само по себе, а представляют собой подобие хрустальных сосудов, которые надо наполнить любовью или презрением, поклонением или недоверием. Они неопределенны по своему назначению и легко становятся я чернильницей, и перечницей, и фужером токайского — что нальешь! Но нельзя одну и ту же емкость наполнять одновременно шампанским и скипидаром. Нужно выбирать. Трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она шесть лет назад выбрала первое. Но где-то рядом дразнились бенгальскими огнями праздники, которые обещали всегда быть с нею: Эри… и не только Эри. В том-то и дело, что не только! Он был просто самым восторженным, самым верным, самым близким. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралафа». Самые нежные и самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций… Да и китопасы были хороши — если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно бы уже дошло до бурных объяснений. Разве в одном Эристави было дело? Ведь каждый раз, выходя в эфир, Герда всей кожей лица и рук чувствовала ответную теплоту встречных взглядов, она без этого просто не могла работать; атмосфера восторженности была для нее уже не привычкой, а острой необходимостью. И надо ж ей было попасться на глаза Кальварскому, которого буквально боготворили все инопланетчики! И если еще на телестудии он с грехом пополам (да и то только для тех, кто не знал его в лицо) проходил как "супруг нашей маленькой Герды", то во всей остальной обитаемой части Галактики уже она была только "а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?". За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом. Эдакая подернутая жирком душа космического общества! Вот он лежит где-то внизу, у ее босых ног, и тихонько посапывает, и что бы она ни сделала ему все будет безразлично. Она может босиком взобраться на Эверест, — а он пожмет плечами и скажет: "Ну, погуляла? А теперь слезай оттуда…"
И странность его сна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, заставила его повторить вчерашние слова:
— Ну, погуляла босиком по Эвересту? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели — через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды — на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло тропического полдня.
Серебряное мерцание свернувшейся травы, исполинский черничник с розоватыми ягодами, и на фоне всей этой осточертевшей сказочной обыденщины — алое полыхание огромного холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница огня, нечистых сил и… и, вероятно, всего остального, что еще имеется в обозримой Вселенной. Не богиня людей — богиня богов.
И сумасшедшие глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал здешними условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.
Но глаза, принадлежащие не Генриху. Не Генриху! Кому угодно — любому из тысяч тех, что обожали ее, но только не Генриху, не Генриху, не Генриху!!!
— Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом. — Голос ее неправдоподобно спокоен. — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероним Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю, рога можешь не золотить, и сожги ее, как подобает истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном. А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?
Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами — так смотреть можно только на союзника, но не в зеркало и не на портрет.
— Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!