— И что же? Твоя мать теперь в Америке живёт?
— В самих Соединённых, значит, Штатах, что ли? — уточняет вопрос Косов.
— Да, в Нью-Йорке.
Никто и не замечает, что Кац, стоящий у белой стены, на фоне всяких дурацких надписей, приходит в состояние глубочайшего замешательства.
— Но этого не может быть!!! — кричит он.
Злотников лишь небрежно бросает через плечо:
— Да пошёл ты!
И нарочито скучным голосом добивает всех слобонервных сообщением:
— Посылки мне высылает. С вещами. Каждый год.
Бурханов потрясён:
— Посылки? С заграничными вещами??? — Медленно приходит в себя. — Вот это да-а-а! Мне бы такую ма-а-ать!
— А журналов с голыми бабами она тебе не высылала? — это, конечно, Лисицын.
— А ты молчи! — кричит ему Косов. — Здесь — вон какое дело, а ты всё о своём!
Бурханов же тихо твердит скорее самому себе, чем окружающим:
— Мне бы такую мать! Если б вы знали, какая она у меня зараза, моя мамаша! — Везёт же людям!
По коридору прохаживается часовой с карабином.
Старший лейтенант Домброва сидит в своём кабинете и, смеясь, говорит по телефону:
— Нет, Лидочка, сегодня не могу… У меня сегодня вечером партсобрание… Встретимся завтра… в доме офицеров…
Ещё один часовой ходит по двору.
Камера номер семь.
Рядовой Злотников напустил на себя ещё большую важность и, судя по выражению его лица, философствует.
А публика внемлет.
— Вы думаете, меня на такое возьмёшь? Посылочки, шмотки и всякое там такое? Родина — вот для меня что важно! Родина и Партия!
— Так прямо-таки шмотки иностранные тебе и не нужны? — спрашивает Бурханов с очень большим сомнением в голосе. — Всё только родина да партия? Ну ты и даёшь!
А Лисицын хихикает с ещё большим сомнением:
— А бабы?
Злотников терпеливо проясняет свою идейную установку:
— Это всё, конечно, хорошо: и чтоб барахло всякое было, и чтобы водочка не переводилась, ну и насчёт баб… Но вы поймите правильно мою позицию…
— Хо-хо-хо! Во даёт, а? — изумляется Бурханов. — Позицию!.. Профессор!..
Злотников, не свирепея, вполне пока по-хорошему продолжает гнуть свою линию:
— Поймите меня правильно: самое для меня важное — это, чтоб Родина! Это, чтоб Партия!
Что-то в этих его словах есть и дурашливое, и торжественное одновременно. Полуботок слушает-слушает — очень внимательно, но не верит ни единому слову. Вспоминает:
Лето 1970-го года.
Удивительный ландшафт предгорий Урала: плоская степь, на которой то там, то сям торчат отдельные как будто бы вырезанные из совсем другого пейзажа холмы или даже невысокие горы, покрытые лесом.
Рота молодых солдат, а это сто двадцать человек русских и азербайджанцев, одетых в форму точно такую же, какая была во времена Второй Мировой войны (к тому времени в этой части Советского Союза эта форма была ещё не отменена).
Рота бежит где-то в тесном пространстве между двумя горбами одной горы то вверх, то вниз по извилистой тропинке, поднимая при этом невообразимую пыль. Солнце палит нещадно, лица и одежда у всех — потные и грязные. И все страшно устали… И бег этим людям даётся очень тяжело ещё и потому, что бегут эти люди отнюдь не налегке, а с автоматами, подсумками, лопатками и самое главное — с вещмешками.
Между тем, кто-то уже не в силах больше бежать; солдаты покрепче забирают у таких рюкзаки и автоматы, подхватывают таких под руки слева и справа и облегчают ослабевшим физические страдания. Одного так даже — и на руках несут. На бегу!
Бежит и рядовой Полуботок — обливается потом и тяжело дышит.
Его догоняет Злотников. На нём два вещмешка — один на спине, а другой на груди. На правом плече — целая пачка автоматов.
— Устал? — кричит он сквозь топот сапог Полуботку. — Давай возьму твой вещмешок!
— Спасибо!.. Не надо!.. Я — сам!..
— А то смотри, мне не тяжело! Я один уже взял, а надо будет — смогу свободно ещё парочку на себя взвалить…
29Камера номер семь.
Злотников вроде бы как заканчивает свой важный и ответственный рассказ. И вроде бы как добреет. И неторопливо убирает ноги с табуретки и двигает её в сторону всё ещё стоящего Каца:
— Ладно, так и быть! Садись!
Кац пытается было сесть, но Злотников быстрым движением ноги выбивает табуретку из-под него, и тот шмякается на пол.
Всеобщее ржание.
— Я передумал, — заявляет Злотников. — Ты пока ещё постой, а я ещё что-нибудь расскажу.
Кац никак не может подняться с пола.
— А ну встать, когда с тобой говорят старшие! — рявкает Злотников.
И не поймёшь — то ли он так шутит, то ли и в самом деле — пребывает в гневном состоянии.
Кац, морщась и преодолевая боль и обиду, послушно вскакивает. Стоит.
В камере — свои законы. И их следует выполнять. Это трудно объяснить простому человеку на воле, ибо тот, кто не сидел в общей камере со всеми её раскладами, тот никогда этого не поймёт.
Кац понимает. Другие смотрят на него и тоже учатся чему-то своему.
Всё те же предгорья Урала.
И всё те же бегущие солдаты. Но на этот раз движутся они уже по совершенно открытому и плоскому пространству.