Князь Андрей понял, что это было сказано о нём и что говорит это Наполеон… Но он слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но он и не заметил, а тотчас же забыл их. Ему жгло голову; он чувствовал, что он исходит кровью, и он видел над собою далёкое, высокое и вечное небо…»
И наступил последний день полковника Буэндиа. Маркес проснулся рано, в торжественно-трагическом настроении. Умылся, надел белую свежевыстиранную сорочку. От завтрака отказался. Сел за письменный стол и, перелистав рукопись, вспомнив всю жизнь Аурелиано, с того далёкого вечера, когда отец взял его с собой посмотреть на лёд, и уже осознав, что приговор окончательный и обжалованию не подлежит, но внешне спокойно, будто составлял полицейский протокол, несколькими ударами подушечек указательных пальцев покончил с полковником. Герой войн умер вовсе не геройски. Это не была
Когда глаза полковника закрылись навеки, Гарсиа Маркес встал из-за стола, поднялся на второй этаж, вошёл в спальню, где спала Мерседес, констатировал факт смерти, лёг рядом с женой и тихо заплакал. Мерседес не произнесла ни слова, молча взяв мужа за руку.
— В чём дело, Габо? — испугались друзья, увидев лицо Габриеля, открывшего им вечером дверь. — Почему такой похоронный вид? Что-то с Мерседес? С мальчиками? Они дома?!
— Все дома, — ответил Маркес. — Полковника нет. Я убил его.
Книга была кончена, когда летом Гарсиа Маркес сочинил последнее, апокалипсическое предложение «Ста лет одиночества»:
«Но, ещё не дойдя до последнего стиха, понял, что ему уже не выйти из этой комнаты, ибо, согласно пророчеству пергаментов, прозрачный (или призрачный) город будет сметён с лица земли ураганом и стёрт из памяти людей в то самое мгновение, когда Аурелиано Бабилонья кончит расшифровывать пергаменты, и что всё в них записанное никогда и ни за что больше не повторится, ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды».
Рукопись предстояло править, сокращать, пристраивать в издательства, продвигать, объяснять, что хотел сказать (такие вопросы, поначалу обескураживавшие, Маркесу задавали нередко: «А что вы, собственно, этим хотели сказать?»). Но книга была кончена — и это Маркес понял, поставив точку в последнем предложении, которое далось ещё труднее, чем первое. Всё дальнейшее не имело значения.
Точной статистики нет, но можно с уверенностью сказать, что по количеству данных интервью Маркес — абсолютный чемпион (притом не только среди писателей, но и кинозвёзд, и знаменитых футболистов, но и даже самых популярных политиков планеты). Неустанно твердя, что не любит давать интервью, выступать, он дал их тысячи!
Давал он интервью — и до окончания романа, ещё в 1963 году, и после — мексиканскому критику Эммануэлю Карбальо, несколько лет издававшему вместе с Фуэнтесом «Мексиканский литературный журнал». Карбальо отмечал то чувство внутреннего достоинства, с которым держался Маркес, будучи ещё никому не известным колумбийским литератором в яркой рубахе, потёртых голубых джинсах и сандалиях на босу ногу.
Предприимчивый критик задумал выпустить на базе УНАМа — Автономного государственного университета Мексики пластинку в популярной серии «Живой голос Латинской Америки», где писатель Гарсиа Маркес читал бы отрывки из своего нового романа. (Подчеркнём: романа ещё не то что не опубликованного, но и не отредактированного до конца, по мнению автора, — такова была творческая атмосфера в Мехико той поры, «шестидесятники» гремели.) Вступление должен был написать и прочесть сам Карбальо.
По предложению Маркеса критик приходил к ним домой по субботам, отдавал должное кулинарным способностям Мерседес (порой вынужденной буквально «из топора варить кашу»), забирал одну-две главы романа, по которым уже прошёлся сам автор, и через неделю, в следующую субботу приносил с «весьма толковыми замечаниями». Карбальо потом неоднократно заявлял в интервью журналистам, что никакие это были не «толковые замечания», как выражался сам Гарсиа Маркес, а «просто ловля „блох“» или, в лучшем случае, работа шлифовальщика, который «лишь шлифовал, полировал превосходно выструганное сочинение, с которым в XX веке мало что может сравниться».
Но справедливости ради следует отдать должное работе Карбальо как редактора. Читая рукопись «незамыленным глазом» (сам Маркес говорил, что роман «Сто лет одиночества» оказался длиною в жизнь, поэтому глаз «замылился», как в детстве, когда бабушка или тётя мылили ему голову, мыло попадало в глаза, щипало, и он плакал, а помывка казалась бесконечной), редактор замечал неоправданные повторы, длинноты, путаницу с почти одинаковыми именами многочисленных героев, кое-где неточности языка, сбои ритма, которые были особенно ощутимы при подготовке записи пластинки.