Припомним гениальное определение, которое дал Ленин толстовскому учению: «С одной стороны — замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, — с другой стороны, „толстовец“, т. е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: „я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками“. С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны, — юродивая проповедь „непротивления злу“ насилием. С одной стороны, самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок; — с другой стороны, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины» [17].
Эта двойственность Толстого и приводила в смятение молодого писателя. Он восхищался художественной силой и искренностью толстовского протеста против общественной лжи и фальши, но никак не мог согласиться с выводами великого писателя, никак не мог стать в ряды интеллигентских «хлюпиков» — толстовцев — и поверить, что эти люди способны победить мир насилия и угнетения.
«Дорогой Владимир Григорьевич, — писал Гаршин Черткову после прочтения запрещенных книг Толстого, — благодарю Вас за книги. Я уже прочел последний том (кроме того, что читал прежде). Я должен Вам сказать, что я беру назад почти все, что говорил Вам. Кажется, беру назад потому, что я судил обо всех этих вещах по отрывкам, сказанным или (врагами) противниками Льва Николаевича или его (друзьями) защитниками. Я не хочу сказать этим, что я согласен; совсем нет:
Что именно Гаршину чуждо и ненавистно в толстовстве, пожалуй, не нуждается в комментариях после приведенного выше письма к брату, свидетельства Фаусека и других.
Нам кажется, что уже записка к Черткову может служить окончательной отповедью тем критикам, которые пытались бы зачислить горячего поклонника толстовского таланта в ряды последовательных толстовствующих «хлюпиков».
Последние годы жизни Гаршина отмечены нежной дружбой с крупнейшим русским художником Репиным. Их дружба завязалась и окрепла в годы возвращения Гаршина после болезни к литературной деятельности.
Репин, приехавший из Москвы в Петербург в 1882 году, познакомился с кружком молодых писателей: Гаршиным, Фофановым, Минским, Ясинским, Бибиковым и другими.
Собирались обычно в квартире Репина, и Гаршин был частым участником этих собраний. Репин полюбил молодого писателя. Его влекли к нему обаяние его кроткой, нежной души и недюжинный ум. Как художника его привлекала необыкновенная красота лица Гаршина, и с первой же встречи ему захотелось написать его портрет.
В свою очередь, Репин очень понравился Гаршину. «Очень я сошелся с Репиным, — сообщает он Латкину. — Как человек он мне нравится не меньше, чем как художник. Такое милое, простое, доброе и умное создание божие этот Илья Ефимыч, а к тому еще, насколько я мог оценить, сильный характер, при видимой мягкости и даже нежности. Не говоря о том, как привлекателен уже самый талант его».
Вскоре Репин привел в исполнение свое намерение и начал писать с Гаршина этюд, послуживший ему впоследствии основой для создания образа царевича Ивана в знаменитой картине «Иван Грозный».
Встречи художника и писателя, неизменно сердечные и дружественные, стали систематическими. Летом 1884 года Репин приступил к работе над портретом Гаршина. Писатель приходил к нему на сеансы и подолгу позировал.
«Когда Гаршин входил ко мне, — вспоминал впоследствии Репин, — я чувствовал это всегда еще до его звонка. А он входил бесшумно и всегда вносил с собой тихий восторг, словно бесплотный ангел». Когда Репин писал фон и разные мелкие детали, Гаршин читал ему вслух. После сеанса, в сумерки, художник провожал писателя, и в бесконечных разговорах они подолгу блуждали по петербургским улицам.
Гаршин в этот период был нездоров. Он и к Репину часто приходил в удрученном состоянии, тихо вздыхал, и глаза его заволакивались слезами. Однако Гаршин не хотел, чтобы его состояние доставляло кому-нибудь беспокойство, и старался шуткой или смешной историей отвлечь от себя внимание. Он рассказывал при этом так остро и умело, что Репин долго смеялся и постоянно вспоминал его шутки.