Известие, что Гаршин начал поправляться, обрадовало его родных и знакомых. Теперь его все чаще стали спрашивать, когда же он начнет вновь писать. Вряд ли кто-либо из его корреспондентов понимал, насколько эти вопросы ранят душу Гаршина. Он пока и мечтать не мог ни о какой литературной работе. Частые головные боли мучили его, и всякое умственное напряжение, даже писание обыкновенного письма, требовало огромных усилий.
Страх вновь заболеть преследовал Гаршина непрестанно. Воспоминания о страшных днях давили кошмаром.
«Если бы я мог писать, то я бы и писал, — отвечает он на бестактные вопросы матери. — Ведь это бессмысленно было бы, мама, не хотеть делать того, что представляется единственным светлым местом в жизни. Ведь у меня ничего за душой нет: ни на какое личное счастье я рассчитывать не могу, потому что я калека (т. е. нравственно обязан быть таковым), наживаться не умею, да и если бы и умел, то не могу захотеть наживаться, честолюбия тоже нет, да и поздно в двадцать семь лет стремиться в генеральство…»
Прошли весна и лето, надвигалась зима. Гаршин задумывается над тем, что делать дальше, как заработать на жизнь. Он был беден, а жить без конца за счет дяди не хотел. Но за что же взяться? Всеми силами души Гаршин стремился к литературе. Но ему казалось, что литературная работа вновь приведет его к болезни, «…как подумаешь о своей искалеченной голове, — пишет он в одном из писем к матери, — то так и станет страшно: а вдруг опять то же, ведь это хуже смерти…»
О том, как Гаршин относился к литературной работе и чего она ему стоила, можно судить и по отрывку из его письма к Фаусеку:
«…Писать я не могу (должно быть), а если и могу, то не хочу. Ты знаешь, что я писал, и можешь иметь понятие, как доставалось мне это писание. Хорошо или нехорошо выходило написанное, это вопрос посторонний; но что я писал в самом деле одними своими несчастными нервами и что каждая буква стоила мне капли крови, то это, право, не будет преувеличением. Писать для меня теперь — значит снова начать старую сказку и через три-четыре года, может быть, снова попасть в больницу душевнобольных. Бог с ней, с литературой, если она доводит до того, что хуже смерти, гораздо хуже, поверь мне. Конечно, я не отказываюсь от нее навсегда: через несколько лет, может быть, и напишу что-нибудь…»
В отчаянии он уже готов вернуться в свой Болховской полк, но он прекрасно сознает, что в мирное время офицер из него получится неполноценный.
Гаршин прилежно изучает английский язык и совершенствует свои знания во французском. Он надеется хоть немного зарабатывать переводами. Для практики он медленно и прилежно переводит с французского восхитившую его «Коломбу» Мериме.
Так тянутся однообразные, серые дни. Гаршин скучает, но не решается покинуть Ефимовку, несмотря на то, что родные и друзья зовут его в Петербург. Он боится рисковать здоровьем, с таким трудом завоеванным, хотя деревенская скука порой приводит его в отчаяние.
«…А все-таки, как ни крепись, надо признаться, жутко иногда бывает здесь, — вырывается у него в письме к Фаусеку. — Особенно ночью, когда все лягут спать (я не сплю большей частью часов до двух): ветер воет (ветры здесь такие, каких я никогда не испытывал), лиман ревет, и мертвечина и пустота кругом страшная. Если читаешь что-нибудь, часто слова уходят из глаз, и начинают проходить перед тобой целые вереницы былых сцен, знакомые лица. Боже мой, как все это далеко теперь и во времени, и в пространстве! Как-то чудно видеть себя одиноким и молчащим, того самого, который всегда отличался неистовой любовью к людской толкотне…»
В деревне Гаршин впервые вплотную столкнулся с крестьянами, с тем «народом», о котором столько говорили в народнической литературе. И двадцатисемилетний Гаршин глазами писателя-реалиста увидел то, чего сознательно не замечали народники, — приход в деревню капиталистических отношений. «…Насчет социальных стремлений, — пишет он своему другу, поэту Минскому, — так скажу, что не знаю, как в других местах, а здесь, в Херсонском уезде Херсонской губернии, с „Черным переделом“ очень туго. Всякий норовит набить себе в карман „капытул“ и на этот „капытул“ купить земли. Земля же сия возделывается пришлыми батраками — полтавцами, черниговцами и проч. так называемыми гетманцами… все держится на отношениях хозяина и батрака».
Вывод Гаршина — «все держится на отношениях хозяина и батрака» — это, по существу, решительное отрицание народничества, «самобытности» русского крестьянства и прочих иллюзий, это признание прихода капитализма в деревню, то есть как раз то, что доказывали первые марксисты в России, выступая против народников.
Гаршин, по-видимому, не знал теории Маркса и Энгельса, но, как писатель-реалист, он сумел трезво заглянуть в глубь явлений и правильно их оценить. Эта черта сближала Гаршина с Глебом Успенским.