— «…Что касается господина Гейне, то вам не приходится рекомендовать его мне как поэта. Я знаю его стихи, сам был поэтом — по крайней мере, в душе, — я полюбил эти стихи и многие знаю наизусть. Но, уважаемая госпожа Фарнгаген фон Энзе, Гейне не только поэт, он — ниспровергатель основ существующего порядка, автор далеко не безопасных статей о Берлине и Польше, он связан с польскими заговорщиками, подъемлющими руку на твердыню «Священного союза». Я согласен с вами, что надо уберечь его талант, но сердце мое содрогается при мысли, что в кармане молодого поэта лежит отравленный кинжал, который он готов вонзить в сердце охранителей порядка. Прошу вас ради своего спокойствия и спокойствия родины отказаться от дружбы и поддержки этого крамольника. Я докладывал о нем князю Меттерниху, и он сказал: «Не будем торопиться, рано или поздно мы удостоим его своим вниманием». Верьте мне, дорогой друг, я не так жесток, как вам покажется, я желаю добра вам и вашему протеже и потому пишу совершенно доверительно, чтобы вы посоветовали молодому человеку одуматься и прежде всего покинуть прусскую столицу, пребывание в коей становится для него с каждым днем небезопаснее. Не ведая этого, он окружен наушниками и шпионами. Каждое его слово, сказанное или едва подуманное, или даже предполагаемое, доходит до слуха властей предержащих. Все это пишу только во имя доброго отношения к Вам, уважаемая госпожа Фарнгаген фон Энзе, уже столько лет пленяющая меня как своей красотой, так и чудесными качествами души».
Рахель опустила письмо на стол и взглянула на Генриха. Он сидел в кресле бледный, откинув голову на высокую спинку. В глазах его горела решимость.
— Тут нет ничего неожиданного, — твердо сказал Гейне, — я все это предполагал раньше. Мои трагедии тоже должны понравиться господину Генцу и привлечь внимание «князя тьмы» Меттерниха. Мой жребий брошен. Я не прекращу борьбы и не испугаюсь угроз. А Берлин я все равно должен оставить. Вы знаете мои мечты — окончить университет. Если не удастся получить кафедру, то уехать в Париж и стать дипломатом. А больше всего мне надо быть поэтом. Через месяц мы простимся с вами, Рахель…
Генрих подошел к письменному столу, взял перо и, достав из кармана свою новую книгу, стал неторопливо выводить на бумаге длинную надпись: «Скоро я уезжаю и прошу вас не выбрасывать мой образ окончательно в мусорный ящик забвения. Ведь я не могу на это ответить репрессалиями, и если бы даже сто раз на дню твердил себе: «Ты должен забыть г-жу фон Фарнгаген!», то из этого все-таки ничего бы не вышло. Не забывайте меня!»
Перо плыло по бумаге. Генрих хотел возможно задушевнее выразить признательность Рахели за ее доброту и благосклонность, особенно в те дни, когда он, больной, раздраженный и желчный, искал утешения в гостеприимном доме Фарнгагенов.
В дороге
Красные черепичные крыши были видны издалека, когда почтовая карета подъезжала к Люнебургу. Маленький городок, тихий, сонный, утопал в тенистых садах. Майское солнце приветливо золотило кроны деревьев и скользило по оконным стеклам домов, вытянувшихся вдоль улиц. Здесь, переселившись из Ольдеслое, жила теперь семья Гейне. Самсон Гейне, больной и удрученный неудачами, уже не пытался хорошо устроиться. Семья жила на те средства, которые отпускал ей ежемесячно Соломон Гейне. Этих денег хватало на очень скромную жизнь в непритязательном Люнебурге.
Сердце Гарри болезненно сжалось, когда он увидел отца и мать. Прекрасные глаза Самсона потускнели, гордое выражение лица исчезло, а его улыбка стала детски беспомощной. Мать поседела, и, когда она торопливо накрывала на стол, чтобы накормить любимого сына, руки ее дрожали и мелкие слезинки стекали по щекам, прорезанным глубокими морщинками. Приветливо встретила Гарри сестра Шарлотта. Еще недавно она была девочкой, и поэт едва узнал столь милые ему черты в красивом и нежном лице девушки. Шарлотте было уже двадцать три года, и она собиралась выйти замуж за молодого купца Людвига Эмбдена. Гарри еще в Берлине узнал об этом из письма жениха Шарлотты. Свадьба должна была состояться месяца через полтора. Подросли и братья Гейне: Густаву исполнилось семнадцать лет, а Максу — пятнадцать. Оба учились в местной школе и увлекались латинскими и греческими классиками. Гарри смотрел на этих краснощеких мальчуганов, одинаково одетых в длинные штаны с бретельками и шерстяные куртки, очень бойких, по-мальчишески задорных, и они казались ему такими чужими и далекими, что и разговаривать с ними было не о чем, разве о латинских существительных с окончаниями на «im» и о разных грамматических правилах.