Читаем Гарь полностью

Ртищев понурил голову, но снисходительную улыбку с губ не убрал, слушал Аввакума с вниманием почтительным, любил вникать в суждения откровенного протопопа, хоть того и заносило частенько. И не одного его слушал с интересом: всех близких к компании боголюбцев привечал дружески и длил с ними беседы за полночь, укладывая в память рекомое. Особенно чутко внимал священникам дальним, по всяким нуждам прибегавшим в Москву. Уж они-то приносили самые насущные новости о настроении народном. И понимал и видел яснее многих, что если иноземные новины, кои он принимал и с тщанием продвигал в глубь жизни, достигали низов и там едва начинали шевелить нервы, то в верхах боярства, во дворянстве и высшем духовенстве будили заботу — а что же Россия, каково её место в ряду пугающей и манящей своим просвещёнием Западной Европы? И кто как тянулся приобщиться к её знанию и поведению. К тому ж частые наезды посольств иных земель зудили желание казать заграничным глядачам, что и в Московии хорошие люди умеют жить не хуже, а желание показать себя принуждало падко бросаться на иноземную роскошь, на привозные соблазны, ломая свои староотеческие привычки и вкусы. Малое время назад митрополиты ещё выезжали зимой и летом в неуклюжих санях, а царица в наглухо закрытой от посторонних глаз душной кибитке, теперь же, по образцу иноземному, царь и бояре стали разъезжать в нарядных немецких каретах. Одну такую Алексей Михайлович подарил своему дядьке и свояку Борису Морозову — обтянутую золотой парчой, с хрустальными окнами, подбитую внутри дорогими соболями, окованную вместо железа чистым серебром, с толстенными шинами на колёсах, тож серебряными. И музыку за границей подыскивали, присылали ко двору московскому «трубачей доброученых, чтоб умели на высоких трубах танцы зело искусно трубить».

Не без робости религиозной отваживались в Москве и на «комедийные действа». Царь об этой затее советовался с духовником, и Стефан, много посмущавшись, разрешил их, ссылаясь на примеры византийских императоров. Царь посмотрел зрелище «Юдифь», собрал пир с немецкой музыкой, щедро жаловал гостей и напоил всех допьяна. Званые разъехались по домам к утру, а царь пошёл в мыльню, парился, смывая с себя грех «бесовской игры, пакости душевной», однако ж не запретил учинять зрелищ, а наказал переводить на русский другие поучительные картины.

Засиделая в «Требнике» мысль получила от заёмных новшеств чувствительный толчок — далее сладко зудящий, — и скоро иноземный кураж обрёл благодатную почву в среде служивого дворянства. И уже не только в Москве, но и других поселищах завластвовала чужедальная мода: закачались на мягких рессорах расписные кареты, засияли нежными красками голландских изразцов высокие печи, стены завесились гравюрами, тисненными «римскими» кожами, а по улицам защеголяли в непривычном русскому глазу немецком платье приказные дьяки и дети боярские, дымя табашной воней и всячески тщась перефуфырить друг друга немыслимыми нарядами.

Простой люд молча наблюдал, как вершится привозное, в его восприятии дурашливо-весёлое «машкарадное» действо, пока оно не смутило, не поранило глубинного уклада народной совести. В угрюмом терпении, как в котле, прел-пыхтел бунт, чтоб в скором времени выплеснуться гневом супротив чуждого вторжения в святоотеческие предания, супротив изъязвления латинской грубостью православного духа русичей…

— Вот и путает меня дума неотвязная — не зряшно ль гонял я в Юрьевце скоморосей тех, когда вся Москва сплошь машкарованная, всё в ней суть нарядчики бесовские! — с горечью выкрикнул Аввакум. — Зряшно?

Молчала братия, Ртищев, прикрыв глаза девчачьими ресницами, казалось, дремал.

— Да чуешь ли о чём печалуюсь, Фёдор Михайлович! — разо-биженно воздел руки Аввакум. — Неужто не постеснишься лице обмахнуть, крестясь на мазню новодельную, поносную? Али принял её к сердцу, как певчих монасей с их партесным пением? А как и не принять! Так-то у них всякое-всё округло да плавно! И речь, и пение, и повадки! — опустил руку на плечо Фёдора. — Так поднимешь пясть?

На погляд Ртищев был спокоен, улыбчив, одно — жарко рдел молодым лицом в рыжеватых завитках слабой ещё бородки.

— А и верно, Фёдор? — поддержал Аввакума Неронов.

— Чего ж не перекреститься? — царский постельничий вежливо повёл плечом, вроде недоумевая, в то же время освобождаясь от ладони Аввакума. — Так ли, эдак ли, а на иконах образ Господен запечатлён, и мы Ему, Сущему, кланяясь, крестуемся. Не воротить же глаз от Сущего, паче того вредить образа. Вестно ж тебе, как на Афоне греческие монахи иконы нашего старого письма топорми кололи и жгли. Надобе ли нам такое деять? Попусти только — не на что будет лба осенить. Да нехристи ли мы, сыроядцы дикие?

— Во-от! — подхватил Аввакум — Не сыроядцы. Но ежели и дальше так-то быть станет, то мужик сдичает и учнёт не на иконы, а на топоры креститься. Было уж так-то, и ещё дождемся, попущая ереси.

Духовник царя поднялся, глянул на Аввакума, и протопоп под его стемневшим негодою взглядом опустился на скамью.

Перейти на страницу:

Похожие книги