Вот муравей снова заработал лапками, нашел место, куда можно приткнуть ногу, за что уцепиться пальцами. Тарасов проверял камни. Камни должны быть прочными — не шатуны, на которые, случается, надавишь, а они, как гнилые зубы из разношенных, словно старые сапоги, десен вываливаются, а прочные, мертво соединенные с породой целкачи. Вот Тарасов и медлил, определяя, есть гнилые камни или нет. Проверив, делал очередной шаг. Главным на его пути был этот самый чертов взгорбок.
И Присыпко и Студенцов вздохнули разом, освобождено, будто тяжкий груз с плеч сбросили, когда Тарасов спрыгнул на площадку, где лежал Манекин, вырвал из рук лихоимца камень и швырнул вниз, в пропасть. Начал что-то выговаривать Манекину. Что именно — не разобрать. Доносились какие-то булькающие обрывки, лохмотья разговора, довольно громкие, но неразборчивые, смазанные, будто со дна огромной кастрюли соскребенные. Собрать эти обрывки в единую цельную ткань — дело невозможное. Похоже, что Тарасов успокаивал Манекина, приводил его в чувство. А может быть, костерил. Хотя чего костерить? Сами виноваты...
Ясно было одно — надо срочно уходить вниз, уносить с собою Манекина, сбрасывать высоту, пока горная болезнь окончательно не доконала медалиста. Если доконает — худо будет, за Манекина придется отвечать.
Вот Тарасов сделал резкое движение, замахнулся рукой.
— Как бы он не врезал болезному по челюсти, — вглядываясь в площадку, в нависшего над Манекиным Тарасова, золотолицего, нескладного, в исшарпанной, спаленной едким горным солнцем одежде, проговорил Присыпко. — Не то ведь потом председатель общества со всех нас шкуру вместе со штормовкой спустит. Да и Тарасыч в глаза этому чемпиону смотреть не сможет.
— Не будь провинциальной барышней. «Не смо-ожет», — передразнил его Студенцов. — Я б обязательно сорвался — посадил бы ему фонарь под синим оком. И сумел бы смотреть в глаза кому угодно. Ему. Председателю общества. Министру. Мамаше манекинской. Папаше. Самому себе. Кому угодно! — Студенцов скривил лицо: все же он здорово невзлюбил Манекина. — За палатку ему так надо врезать, чтобы зубы вылетели. — Про мешок с продуктами они еще не знали. — Раз слабак — пусть в горы не ходит, пусть сидит дома, потешает жену либо любимую девочку сказками про собственные подвиги на памирских высотах. Тогда всем будет хорошо — и ему и нам.
— Ишь ты, ишь ты... Больно грозен, — без особого энтузиазма проговорил Присыпко.
Он давно не видел Студенцова таким набычившимся, сердитым. Все же горы здорово меняют людей. Высасывая из них силы, портят характер, делают злыми, колючими, погруженными в себя.
Путь, который прошел Тарасов без страховки за пятнадцать минут, поспешая к Манекину, они проделали за час с лишним, страхуя друг друга, вбивая крючья и выдалбливая в каменистом, особой твердости льду лунки — в общем, двигаясь по писаным правилам, которым подчинен каждый восходитель, находящийся в горах. Каждый, вот так. И никогда нельзя допускать отсебятины, негоже творить ее. А с Манекиным они допустили отсебятину, вольность, отклонение от правил, — допустили и чуть не поплатились за это.
Но ничего, ничего — теперь все это позади осталось, теперь надо терпеливо ждать вертолета, и он, чумазый, задымленный, с испачканными порохом выхлопа боками, родной и желанный, словно бы там отец с матерью должны прибыть, придет на ледник, обязательно придет... Ведь там, в Дараут-Кургане, в Алтын-Мазаре, в Оше, во Фрунзе и в Душанбе, в Москве, в конце концов, знают же, что они здесь, на леднике остались. Они — четыре человека, проходящие в разных талмудах-документах, во всей этой сложной бюрократии, как группа мастера спорта Тарасова. Четыре человека — это четыре характера, четыре судьбы, четыре жизни, четыре мира, которые невозможно повторить, — каждый представляет ценность для государства, каждый занимает подобающее ему место. Каждый!
Вертолет придет, обязательно придет.
Вот только когда — никому, даже, пожалуй, тому, кто ныне творит суд в небесной канцелярии, неизвестно. Когда утихнет, перестанет мучить, мять землю ветер, когда угомонится, осядет в горах снег, воздух попрозрачнеет, дабы пилотам было видно, куда править машину, а дно ущелий очистится, сделается приметным, чтобы, неровен час, не зацепить за камни хвостом либо брюхом. Вот тогда и прибудет воздушная машина с разлапистым винтом на хребтине.