Мы — то названия городов, то реки, то чёрт знает что такое. Уже были Москвой, Ленинградом, Окой, Волгой, Любой и Уткой. Были Калугой, Фокой... В шалаше сидели два телефониста, у аппарата — Колесов. Я вполз в шалаш, пристроился, как всегда, с левой стороны у костра, погрел и посушил варежки, поговорил немного с полусонными телефонистами и вскоре забылся тяжёлым сном. Сплю — и что-то страшное снится мне, какой-то непонятный кошмар, из которого никак не могу выйти, скриплю зубами и чувствую собственный стон от какой-то сильной боли. Проснулся и мгновенно понял, в чём дело: левая рука моя, так некстати бывшая в трёх варежках, — если третьей считать наглухо завязанную у кисти рукавицу масккостюма, — откинуласьи лежала в костре, пылая, как разгоревшееся полено. Ребята мои крепко спали.
Вскочил я и громко выругался, отчего оба проснулись и отрезвели, стал сдирать с себя варежки, но, чувствуя, что от боли не справлюсь с этим, а завязки мешают, бросился вон из шалаша. Горящую кисть левой руки я сунул глубоко в снег — сбил пламя, но боль была нестерпимой: пришлось силой срывать варежки. Одна была шерстяная, другая на вате. Вата продолжала тлеть, и срывать варежки надо было раньше, сразу.
Скрипя зубами от боли и время от времени засовывая руку в снег, пробрался я в шалаш к Певзнеру.
— Жорка, помоги, выручай!
Но он ничем не мог помочь мне. Посмотрел при свете костра на пузырь, вздувшийся на левой ладони, посоветовал дождаться рассвета и сходить на пункт первой медицинской помощи, это по дороге к батареям, километра два отсюда.
До сна ли было ночью? Бродил, размахивая рукою, не зная, куда деваться...
Чуть брезжил рассвет, а я уже шагал по дороге на батарею. И уже совсем светло стало, когда я разыскал в густом лесу в стороне от дороги палатку с красным крестом медсанбата. Вошёл. Молодая девушка с треугольниками в петлицах красноармейской шинели сидела одна перед жарко горящим костром, шевелила в нём палкой. Удивительно милым, свежим и симпатичным было лицо этой медсестры. Веяло от неё чистотой, сердечностью и большой женственностью. Может быть, на самом деле она не была так хороша? Может быть, редко видя женщину на фронте, мы соскучились, отвыкли от спутниц нашей жизни, и поэтому такая встреча подобна впечатлению от живого цветка, неожиданно брошенного в окно тюремной камеры? Не знаю. Бесспорно, какие-то добрые чувства пробуждаются, какое-то хорошее движение души происходит при встрече с женщиной в мужской фронтовой обстановке. Что-то согревало сердце, когда в дни наступления батальона на Князево по дороге на передовую шли две девушки-санитарки с полбуханкой чёрного хлеба подмышкой — встречали раненых. При этих девчонках стыдно было струсить или пасть духом, опуститься. Своим видом одним они вселяли не только добрые, но и бодрые, мужественные чувства.
Искоса поглядывал я на хорошенькую медсестру, пока она промывала мне левую кисть слабым раствором марганцовки и бинтовала руку. Ожог оказался серьёзным — мизинец обгорел до кости, даже обуглился. Я рассказал медсестре всё, как было. Обрабатывая руку, она сокрушалась над тем, что произошло, а попутно сообщила мне, что врача нашего дивизиона, женщину, запомнившуюся мне с Хамовнических казарм, сразила пуля в первом же наступательном бою под Князевым.
— Прямое попадание в лоб, она без каски была, — заметила медсестра.
Невольно вспомнилось мне, какую разгульную и развратную жизнь вела эта женщина-врач. С кем только в связи не была! Последнее время, длительно, с комиссаром Зуяковым. А внешность имела прямо-таки отталкивающую — пигалица какая-то! И снова мыслью и взором переносился я на стоящую против меня девушку и, отбросив утвердившееся в душе предубеждение к женскому медперсоналу армии, думал о том, что нравственная и физическая чистота, как правило, сочетаются в человеке, а в данном случае они, бесспорно, — неотъемлемые качества этой медсестры. Как странно видеть такое в этой страшной фронтовой обстановке, в лесу, в снегах, когда кругом гуляет смерть, а в воздухе висят отменные ругательства и проклятья.
Медсестра расспрашивала меня о передовой, о настроении бойцов, высказывала соображения о слабости нашей обороны. Особенно не отрадными казались они на фоне сообщений Совинформбюро о тяжёлых боях на других фронтах войны. Радио слушать нам было негде, и газеты на передовую не приносили, поэтому то немногое новое, что было известно ей из газет, живо интересовало меня. Очень сокрушалась она, говоря о наших больших людских потерях, о раненых, которые через её руки проходили, говорила обо всём так задушевно, так искренне, что и мать, и жена, и друг чувствовались за её словами. Да, не только физически было тепло в палатке ПМП, и как же не хотелось уходить оттуда!