Читая, майор Иловайский в то же время думает о другом. Вот вспомнилась жена и расставание с ней. Жена жила в Воркуте и работала вольнонаемной, а он там в последние два года лагерей строил шахты. Им перед его отъездом на фронт удалось побыть вместе всего несколько часов… В мысли о жене вплелось воспоминание о бывшем сослуживце генерале Рокоссовском — он вытянул его из Воркутинского лагеря, об их короткой встрече, о тягостном разговоре о войне. Сюда же приплелось воспоминание совсем из другого времени: будто все они из этой землянки шагнули в осень шестнадцатого года, когда Иловайский, в чине прапорщика командуя ротой, тоже хаживал за «языком» — исключительно для того, чтобы проверить себя, и был у него в роте солдат из донецких шахтеров, человек отчаянной храбрости, рожденной, по-видимому, самой профессией, чем-то напоминающий старшину Титова, но значительно моложе старшины. Титову лет за тридцать, пожалуй, а Синеву — так звали шахтера — едва исполнилось тогда двадцать два. В Гражданскую Синев был комиссаром батальона, которым командовал Иловайский, и погиб под Ростовом, зарубленный казаком…
Вдруг все исчезло как будто в испуге, едва вспомнился лейтенант из «Смерша», по глупости или из куража принявший Иловайского за немецкого парашютиста. Смершевец измывался над ним, как, бывало, в лагере измывались над зэками такие же сопляки с оловянными глазами. Иловайский тогда, в конце августа сорок второго, после неудавшегося наступления под Лугой, вышел из окружения вместе с остатками своего батальона, был взвинчен до крайности — не выдержал, вырвал пистолет и…
И всякий раз, когда в его памяти возникает эта картина, внутри что-то сжимается от обиды и унижения.
Стиснув зубы, так что десны заныли от боли, майор Иловайский некоторое время смотрит на огонь, победно плещущийся в чреве буржуйки над поверженными поленьями. Огонь его успокаивает, отвлекает от тяжелых и ненужных мыслей, от реальности. Вздохнув, Иловайский возвращается к Фету:
И вновь чудятся ему давно минувшие, будто и не бывшие времена: из глубины землянки появляется тоненькая девушка в синей матроске и соломенной шляпке, какое-то время стоит в раздумье, склонив на плечо белокурую головку, смотрит на Иловайского, шевеля губами. Похоже, она что-то говорит ему. Но что?..
И тут в тишину ночи врывается гул огромной толпы, запрудившей перрон Брестского вокзала в Москве, прощальные вопли паровозов, звонки вокзального колокола. Он, только неделю назад нацепивший на плечи офицерские погоны, стоит на подножке вагона, держась за поручень, тянется к ней. Вокруг страшный гвалт, поезд уже тронулся, колеса стучат все громче, все чаще, тоненькая девушка в синей матроске отчаянно машет рукой, рот ее распахнут в крике, как сотни других женских и мужских ртов…
Ах, как важно ему знать, что же такое она тогда ему говорила?
Быть может, знал бы он, — они встретились бы вновь. Но война, революция, снова война навсегда разлучили его с девушкой в синей матроске. Он даже лица ее не может вспомнить теперь.
Поблизости разорвался немецкий снаряд, с потолка посыпалась сухая земля — на голову, на руки, на страницы раскрытой книги…
Утром, после завтрака, который принес майор Иловайский с батальонной кухни, посидели вокруг буржуйки, покурили. Старшина Титов поднялся и, не называя фамилий, бросил:
— Вот вы, вы и вы пойдете со мной. Остальные тут… — И сделал неопределенный жест рукой. Потом все-таки досказал: — Дневальный — за старшего.
Поднялись подполковник Какиашвили, старший лейтенант Носов и младший лейтенант Кривулин. Быстро собрались, взяли автоматы, встали у двери, поджидая старшину.
Старшина Титов, невысокого роста, квадратный, с короткой шеей и сухим, без жиринки, бледным лицом, на котором резко выделялись маленькие черные глазки, критически осмотрел временно подчиненных ему людей, подергал за ремни, заставил подтянуть, попрыгать на месте, велел выложить из карманов все лишнее, выдал всем бинокли, каски, по четыре сухаря и по банке свиной тушенки, подождал, пока люди рассуют все это по карманам, и первым вышел из землянки, шурша пятнистой плащ-накидкой.