Когда старшина, поручавший мне самые неприятные задания, вопреки уставу в третий раз подряд назначил меня в ночной караул, я возмутился, вышел из себя — мол, пристрелю его, как только придем на передовую. Старшина опешил, как мне показалось, даже испугался и доложил о моей угрозе политруку.
Вечером политрук вызвал меня к себе. Надо сказать, что «нечистыми» в нашей бригаде были не только рядовые, но и командиры. В основном это были, видимо, в чем-то провинившиеся уже воевавшие офицеры. Должность политрука занимал суровый, молчаливый человек с тремя кубиками в петлицах. Политзанятия он с нами не проводил и в чем-то даже был мне симпатичен.
Идя к политруку, я ожидал любого наказания. Угроза застрелить командира на передовой была нешуточной, тем более что, судя по разговорам, такое случалось. Выслушав мои объяснения и оправдания, политрук вместо разноса отечески объяснил мне, что батарея не укомплектована, посылать в ночные караулы некого, у него самого нет пистолета и он рад, что обзавелся карабином. В конце концов политрук дал мне несколько нарядов вне очереди, и этим все кончилось.
На следующий день немцы вышли на нашу оборону. Начались бомбежки и артобстрелы. Поддержать наших — подавить вражеские огневые точки — нам было нечем, орудий нам так и не дали. Потом пошли танки, и 167-я курсантская бригада перестала существовать. Большая часть из двух тысяч восемнадцати летних ребят, вчерашних школьников, погибла. Кем-то приходилось жертвовать в первую очередь — пожертвовали ими.
Конечно, они были далеко не ангелы. Их вольнолюбивые натуры не принимали ни законов, ни моральных норм. Они были порождением еще остававшейся казацкой вольницы, полубандитами, признававшими только закон силы. В прошлые времена они пополнили бы рати Ермака, Разина, Пугачева. В нашей регламентированной законами и правилами жизни им приходилось трудно. Бог судья и им, и их земным судьям, пославшим их неподготовленными и плохо вооруженными на заклание…
Ближе к вечеру затихающие шумы боя звучали уже позади. Мы, необстрелянные юнцы, не представляли себе опасности, не понимали, что мы в мешке и нас ждет участь наших товарищей. Отдать приказ об отступлении никто не решался. (К тому времени уже действовал известный приказ Сталина о расстреле отступающих на месте). Да и некому было отдать такой приказ. Командиры куда-то исчезли. Выручил нас все тот же политрук. Он просто вывел из сарая своего коня и стал седлать. Мы поняли это как указание «делай, как я» и последовали его примеру. Без седел (их у нас и не было) мы забрались на своих лошадей и потрусили вслед за ним. Как он ориентировался ночью, на незнакомой местности, среди всполохов света и разнообразных шумов, оставалось непонятным. Среди ночи, правда, у нас появился проводник. Им стал примкнувший к нам молодой, лет тридцати, приветливый чеченец. Он сказал, что в селе вдруг объявился односельчанин, с которым у него кровная вражда и который должен его убить. Дело, видимо, было нешуточное, и он, бросив дом и семью, ударился в бега. Держаться он старался в середине группы и никуда не отходил.
Всю длинную, бесконечную ночь, не спешиваясь, мы трусили за своим политруком. Когда рассвело, решили сделать привал. Слезть с коня оказалось почти невозможно. Мы стерли до крови лошадям холки, а их хребты содрали кожу с нас. Все это ссохлось, спеклось, и мы превратились почти в одно целое с нашими лошадьми. После того как все-таки слезли, передвигались мы, наклонившись вперед и широко расставив ноги, — на полусогнутых.
Нас оказалось заметно меньше, чем предыдущим вечером. Часть ребят, видимо, повернула лошадей и отправилась в родные станицы. Я разнуздал свою лошадь и пустил ее пастись. Какой-то листок бумаги белел в траве. Я поднял его. Это была листовка, сброшенная с немецкого самолета. Текст был такой: «Горцы! Вспомните заветы Шамиля. Гоните русских с вашей земли…» и что-то еще в этом роде.
Вскоре к нам прибежали подростки из соседнего, как оказалось, чеченского села. Они стали предлагать нам еду в обмен на оружие. Мы были голодны и меняли, что могли. Я сменял пригоршню патронов на чурек и быстро его сжевал.
Потом мы сделали невозможное: опять взобрались на своих лошадей и отправились дальше. К полудню наткнулись на заградотряд. Нам приказали сдать лошадей и идти на переформировку. С политруком я даже не попрощался, его отправили куда-то, и, как это часто бывает на фронте, мы разошлись, не успев узнать даже имени друг друга. Со своей лошадью, фактически спасшей мне жизнь, я тоже не попрощался, даже не потрепал ее по шее. Война неотвратимо делала из нас жестоких одиноких волков.
Первая атака и первая клятва