И все равно: что угодно ожидал увидеть старшина Титов, но только не слезы. Попадались «языки», которые кусались, пытались вырваться, вытолкнуть изо рта кляп, чтобы закричать; был один, который уже в нашем расположении, когда ему развязали руки, кинулся на старшину с кулаками; а другой вдруг начал прыгать и хохотать, плеваться и закатывать глаза, то ли разыгрывая сумасшедшего, то ли на самом деле спятив от страха.
По-всякому вели себя «языки», точнее, фрицы, которые нежданно-негаданно при помощи старшины Титова становились «языками». Но не попадались ему такие, чтобы плакали. Видать, для этого немца попасть в плен — дело совершенно невозможное.
И старшина Титов, сделав зверское лицо, поднес к немецкому носу свой небольшой, но словно отлитый из серого чугуна кулак.
— Во! Понял? Ферштее? Враз мозги вправлю, сука немецкая! — прорычал он.
Немец испуганно заморгал глазами, отряхивая с ресниц крупные мутноватые слезы.
Впрочем, все еще шел дождь. И довольно сильный. Догорела последняя ракета, а новых ни наши, ни немцы не пускали, продолжая вести огонь по вспышкам выстрелов противной стороны.
Ну, что наши ракеты не пускают, так тут все ясно: у нас их почти что и нет. Считается, что они вообще ни к чему, потому что русский солдат и без ракет все должен видеть, тем более что и немецких достаточно. А вот что немцы перестали светить — подозрительно. Не иначе как что-то задумали, фашисты проклятые. Ждать, когда их задумки прояснятся, не имело смысла. И старшина, подхватив немца под руку, выбрался с ним из воронки и пополз к следующему лазу в колючей проволоке.
Еще десяток метров — остановка в воронке. И еще рывок, и снова остановка. Тяжелый фриц-то, чтоб ему! Да и земля мокрая, раскисшая, ноги осклизаются, не находя во что упереться.
И тут что-то подсказало старшине, что его пленник — не совсем обычный немец, и вести себя он тоже будет необычно — станет делать все, что ему прикажут. Титов быстренько обшарил немца, но не нашел при нем никакого оружия — надо же, дурак какой! — после чего перерезал веревки на ногах и руках и выдернул кляп.
Физически пленник значительно слабее старшины, но не это главное: надо побыстрее выбираться к своим, а то, не ровен час, настигнут фрицы у колючей проволоки — один-то не очень навоюешься. Грузина же, видать, убило или ранило: всего разок высунулся он из воронки, еще когда старшина только выбирался из немецкого окопа, и с тех пор не подает признаков жизни. А если его не убило, а ранило, тем более: двоих не утащишь, так что немцу придется двигаться самому. Другого выхода нет.
Немец понял свое освобождение от пут как желание русского отпустить его восвояси. Он что-то залопотал по-своему, показывая пальцем в сторону своих окопов, и даже одобрительно похлопал старшину по руке. Старшина только и разобрал, что немец хочет «цурюк». Тогда он снова поднес к его носу кулак:
— Вот тебе цурюк! Ферштее?
— Я! Я! Ферштее, ферштее! — поспешно согласился немец.
— Ну то-то же. — И старшина для большей убедительности вынул из ножен за плечом кинжал и покачал им перед глазами пленного.
— Я! Ферштее, ферштее! — еще раз подтвердил немец свое понимание намерений старшины.
— Пока вот — лиген хир, — продолжал развивать свою мысль старшина Титов, убрав кинжал. — А потом — ком-ком! Ферштее? Нах Москва! Быстро! Шнель! — И он показал ему гибким извивом ладони, как они должны «шнель нах Москва».
Немец понимающе кивал. Они лежали лицом друг к другу и смотрели глаза в глаза, словно боясь пропустить малейшее движение души. Расстояние между их лицами было столь мало, что они чувствовали дыхание друг друга. Над ними пролетали осколки и пули, некоторые ударялись в землю совсем близко, а разрывные пули падали с характерным чоканьем. Иногда пуля ударяла в проволоку, и та жалобно звенела: тиу-дзиу-чок!
Погибнуть мог любой из них. И оба сразу.
Близкие вспышки выстрелов, разрывы мин и снарядов, светящиеся трассы делали темноту зыбкой, плывущей, и лица их то проявлялись в темноте, то таяли.
Им оставалось ждать…
С некоторых пор — это началось тогда, на той злополучной переправе, когда старшина Титов, впрочем, тогда еще не старшина, а сержант, командир орудия калибра сто пятьдесят два миллиметра, прибил интендантского майора, а по-тогдашнему интенданта третьего ранга, — он перестал жалеть о том, что сделал что-то не так или, наоборот, не сделал ничего, когда надо было что-то сделать. Впрочем, это пришло значительно раньше — после того, как от него ушла жена, а после интенданта укрепилось окончательно. Как бы там ни было, а приобрел Титов привычку спокойно-философского отношения к свершившемуся факту, изменить который уже не волен.
Он потом не раз спрашивал себя, мог ли не убить того интенданта, и всякий раз приходил к выводу, что нет, не мог, что, как ни крути, вся жизнь его шла к тому, чтобы в назначенный час встретиться с этой тыловой крысой и убить ее.