Пока же Кафка подобен художнику, который никогда не разлучается со своим блокнотом для эскизов, но который не отваживается начать картину. Сами наброски, по меньшей мере если судить о них по «Дневнику», за эти три года не очень многочисленны. Имелись ли они еще где-нибудь — в разных тетрадях или на отдельных листках? Ничто не позволяет это утверждать, поскольку он уничтожил большую часть созданного в эти годы. Наиболее вероятно, однако, что не было ничего или почти ничего. По меньшей мере до 1912 года, когда 16 марта он запишет: «Суббота. Снова ободрился. Снова я ловлю себя как мяч, который падает и который ловишь во время его падения. Завтра, сегодня начну более крупную работу, которая просто должна быть мне по плечу. Я не отступлюсь от нее, пока хватит сил. Лучше бессонница, чем такое существование». 9 мая он записывает вновь: «Как я, несмотря на все тревоги, держусь за свой роман — совсем как скульптурная фигура, которая смотрит вдаль, держась на глыбе». Речь идет об американском романе, о первой версии того, что шесть месяцев спустя станет «Пропавшим без вести». Он напишет около двухсот страниц, которые отбросит, а в письме Фелице Бауэр в марте 1913 года квалифицирует этот первый вариант как «абсолютно непригодный».
«Дневник» все же кое-как выполняет свое назначение в течение долгих месяцев застоя. Впрочем, это было небезопасным предприятием. Письмо закрепляет реальность, оно сгущает то, что было текучим, запечатлевая конфликты, оно рискует сделать их бесповоротными. Кафка это знает и говорит об этом. В тот день, когда он с яростью записал в своем «Дневнике» пренебрежительные отзывы, сделанные его отцом о Максе Броде и об Исхаке Лёви, он добавляет: «Я не должен был писать это, так как от писания я буквально погрузился в ненависть к своему отцу, ненависть, к которой, впрочем, он не дал повода и которая, по меньшей мере в том, что касается Лёви, не вязалась со словами, которые я приписал отцу, и которая еще больше усиливается от того, что я не могу больше вспомнить, что же было действительно злобного в его вчерашнем поведении».
Именно «Дневник» придает форму ненависти, которую он питает к своим близким. Эта ненависть родилась не накануне, но оставалась скрытой, невысказанной. Запечатленная же в письме, она стала бесповоротной.
Другая опасность, несомненно, была еще более серьезной. «Дневник» в основном предназначался для того, чтобы дать толчок литературной деятельности Кафки, обратить его взгляд к действительности. Но этот замысел терпит крах: литературное творчество не возрождается, а вместо встречи с внешним миром его глазам открывается зрелище самого себя. Таким образом, склонность к интроверсии, существовавшая всегда, усилилась. Кафка замечает это и приходит в отчаяние: «Сегодня после полудня, — пишет он однажды, — боль из-за моего одиночества охватила меня так пронзительно и круто, что я отметил: таким путем растрачивается сила, которую я обретаю благодаря писанию и которая предназначалась мною, во всяком случае, не для этого». И месяц спустя: «Сейчас, как уже сегодня пополудни, я испытываю горячее желание изгнать из себя при помощи письма состояние страха и, поскольку страх этот исходит из глубины меня самого, вогнать его в глубину бумаги или описать его таким образом, чтобы я мог полностью ассимилировать это описание с самим собой». А затем добавляет: «Речь здесь не идет о художественном желании».