Мы вошли, что хорошо видно, в область мистики, и мистические формулы следуют одна за другой: «Верить — значит освободить неразрушимое в себе, или лучше: освободиться, или лучше: быть неразрушимым, или лучше: быть». В тот же день: «Слово быть (sein) обозначает на немецком языке и существование и принадлежность кому-то». Или еще: «Иметь» не существует, есть только «быть», быть, которое испаряется, ищет удушья». И еще рано утром 25 января 1918 года: «Прежде чем ступить на порог Святая Святых, ты должен снять обувь, и не только обувь, а все — твой дорожный костюм и багаж, и твою обнаженность, которая под ним, и все то, что скрывается под обнаженностью, и все, что находится дальше, затем ядро и ядро ядра, и то, что остается, затем остаток и затем еще искру вечного огня. Только сам огонь поглощается Святая Святых и позволяет себя им поглощать; один не может противостоять другому». Чтобы дойти до этого состояния крайнего обнажения, нужно ждать, оставаться пассивным: «Только деятельность, происходящая от созерцания, или, скорее, та, которая к нему возвращает, является истиной». «Нет необходимости выходить из дома. Оставайся за столом и слушай. Даже не слушай, а довольствуйся ожиданием. Даже не ожидай, оставайся абсолютно молчаливым и одиноким. Мир тебе предложит себя, чтобы ты сорвал с него маску, он не может сделать иначе, он придет и в восторге начнет извиваться у тебя перед глазами». Эти мистические рассуждения прокладывают путь безмолвию и атараксии.
В ходе своих размышлений Кафка употребляет имя Бога исключительно редко. Кажется даже, что он опасается картины персонифицированного Бога, Бога, с которым, как того хотел Мартин Бубер, мог бы устанавливаться диалог. Это христиане, с их изображением Бога-человека, в итоге возвысили индивидуум и впали в антропоморфизм, который Кафка стремится разрушить. Бог — это сила или огонь, реальность, которая отказывает себе в какой бы то ни было форме и в каком бы то ни было имени. Придавая ему лицо, мысль, желание, мы не только его предаем, но и отрицаем.
В этом Боге, которого не нужно называть по имени, наверняка распознается иудаизм. И, судя по многим деталям, очевидным является, что все эти размышления в основном берут начало от рефлексий по поводу текста Бытия. Когда же несколько лет спустя Кафка будет говорить об обновлении Каббалы, которое могло бы произойти, если бы успехи сионизма его преждевременно не задушили, вполне может быть, что он будет думать о своих собственных умозрительных построениях. Кафку часто заботливо, особенно в Израиле, включают в историю еврейской мысли. Но что остается от иудаизма в его религиозных взглядах, отбрасывающих всякую действенность прихода Мессии, почти полностью исключающих первородный грех и приписывающих Создателю единственное — желание изгнать человека из рая? Еврейская мистика, которую Кафка в этот период жизни мог почти не знать, таит, конечно же, в себе всю эту воображаемую ересь. Но мысль Кафки, похоже, путешествует свободно, вдали от этих проторенных дорог. Не лучше ли, впрочем, послушать то, что он сам говорит в следующем часто цитируемом пассаже? «Не инертность, не злая воля, не неумелость… заставили меня потерпеть неудачу во всем или даже позволили мне потерпеть неудачу, а отсутствие почвы, воздуха, закона. Моя задача состояла в том, чтобы создать их, и не потому, что я мог бы когда-нибудь получить все, чего мне недоставало, а я хотел по крайней мере ничего не упустить, и эта задача стоила того. Это самая простая из всех задач или всего лишь малейший их отблеск… Это, впрочем, не исключительная задача, она, конечно же, часто стояла и перед другими. Однако была ли она когда-нибудь таких размеров? Я не знаю… Меня не вела по жизни, по правде говоря, уже трясущая рука христианства, как Кьеркегора, и я не смог ухватиться за кончик ускользающего еврейского плаща, как это сделали сионисты. Я конец или начало».
Эти религиозные размышления Кафки находятся сегодня в редко посещаемом месте, в закоулке тома под названием «Свадебные приготовления в деревне». Он редко с такой точностью высказывал свои глубокие убеждения. Дело здесь не в каком-нибудь проходящем кризисе. Это постоянный фон, на котором рождается его мысль, фон, который современная мода стремится часто скрыть или обойти молчанием. Без этих полусекретных мыслей, без этих размышлений в одиночестве, вряд ли предназначенных для передачи, мы рисковали бы, однако, упустить главное.
XIV
Музыка и жизнь