– Из письма Клауса следует, что вы близко дружили с Кафкой?
Франца Цвейг читал. Хорошо знал Брода и даже купил у него несколько писем, написанных собственноручно пражским писателем. Но при этом хотел узнать об этом человеке больше, особенно о его последних днях. Роберт на его вопросы отвечал уклончиво. Из вежливости поинтересовался у венца, над чем он сейчас работает. Цвейг ответил, что недавно окончил биографию Магеллана, а теперь взялся за роман, для него в некотором роде первый. Завершил работу над первоначальной версией труда, который, по-видимому, назовет «Опасной жалостью». И махнул рукой на толстую кипу бумажных листов на его столе. Потом объяснил, что из тысячи страниц в конечном итоге останется триста, может, четыреста. Потому что так и писал, выбрасывая все лишнее.
– Любое многословие, любая мягкотелость, все, что выглядит лишним и сдерживает поступательное движение вперед, выводит меня из себя. Чистое, не омраченное ничем наслаждение доставляет только книга, которая на каждой странице держит в напряжении и дает человеку ее закрыть, только когда перевернута последняя… Когда я пишу то или иное произведение в первой редакции, мое перо свободно бегает по бумаге, облекая в слова все, что лежит на душе. И только после этого начинается настоящая работа над композицией – чтобы оставить один сухой остаток, – продолжающаяся без конца от одной версии к другой. Если большинство авторов не могут молчать, стоит им что-нибудь узнать, то лично мои амбиции больше сводятся к тому, чтобы знать больше, чем может показаться на первый взгляд. Этот процесс, в ходе которого я, с одной стороны, ужимаю текст, а с другой – повышаю уровень его драматургии, представляет собой нечто вроде радостной охоты, когда ты снова и снова находишь фразы и слова, придающие новый импульс прогрессу. Во всей моей литературной деятельности мне больше всего нравится выбрасывать что-нибудь за ненадобностью. И если мои книги в некоторой степени принесли успех, то только благодаря дисциплине, заставляющей меня ограничиваться лишь самым необходимым.
Спутница писателя принесла еще сигар. Цвейг снова посерьезнел и взял слово. Сказал, что хочет уехать из Лондона. Этот город он терпеть не мог, ни одна столица не могла завоевать его расположение, за исключением разве что Парижа. Вечная суета, шум, бесконечные встречи мешали ему писать. Крупные города никогда не внушали ему ничего, кроме отвращения. Поэтому и поселился он в Зальцбурге, а не в Вене. И вскоре намеревался перебраться из Лондона в Бат. Даже подумывал уехать из Англии. Может, отправиться в Америку? Здесь их лишь терпели, но не более того. Ему не внушал доверия Чемберлен. Но сможет ли он жить в Нью-Йорке? Ему уже приходилось в нем бывать. Но поселиться там постоянно – совсем другое дело. Может, они там еще встретятся. И еще раз поговорят о Кафке. Ему, конечно же, хотелось бы узнать побольше. Но вот пришло время расставаться. Роберт возвратился в отель. А по пути никак не мог понять, какой, собственно, вывод следует извлечь из этой встречи. Венец не вызывал антипатии и, конечно же, блистал умом. Но Роберта в нем что-то все же смущало. Какая-то склонность рисоваться и нотка самодовольства под личиной легкомыслия. Не говоря уже о мучительной тревоге, явно проглядывавшей за желанием понравиться.
Он любуется горизонтом и залитым светом морем. Хочется спуститься на нижнюю палубу, слиться с остальными, смеяться, плакать и петь. Через десять дней они будут в Нью-Йорке. Позади остался важный отрезок жизни. Ему вспоминается роман Кафки. Зная наизусть первые строки «Америки», он произносит их шепотом, про себя:
Роберт смотрит вдаль. На горизонте больше ни клочка земли. В лицо хлещут неистовые порывы. Он чувствует, как теперь уже его собственный стан овевает привольный ветер.
Оттла