— Почему, дядя Боря? Вам не нравится Чайковский?
— Не в том дело. Мне в мои годы уже трудно слушать такую музыку. Теперь я слушаю Баха, Моцарта, Генделя…
И моя любовь к стихам — это он. Борис Михайлович всю жизнь занимался Лермонтовым, и ему почему-то было приятно думать, что я родился в один день с Михаилом Юрьевичем, в ночь с 14 на 15 октября. В мой день рождения он неизменно дарил мне лермонтовские книги со своими вступительными статьями и комментариями. И обязательно надписывал. Эйхенбаум вообще любил шуточные надписи в стихах и называл себя «надписателем».
В 1944 году он подарил мне двухтомник:
«Маленькому соседу Михаилу Михайловичу Козакову по случаю 10-летия его рождения в один день с М. Ю. Лермонтовым
Ленинград 14 окт. 1944 г.».
В 47-м дарит однотомник Лермонтова:
Когда мне исполнилось семнадцать, изменив правилу, вместо Лермонтова подарил академическое издание Дениса Давыдова со своей статьей и с непременной надписью:
На фотографии, которая стоит на моем письменном столе, Борис Михайлович очень красив: изящные черты лица, пенсне, седые английские усы, седые виски, лысины не видно — на голове элегантная шляпа.
Все эти милые семейные надписи (как в старину стишки в альбом) я привожу только затем, чтобы хоть как-то восстановить характер дяди Бори. В нем было удивительное сочетание редкого интеллекта и наивного простодушия…
Недавно по телевидению о Борисе Михайловиче рассказывал В. Б. Шкловский, его ближайший друг. «Шкловцы», как их называл старый Эйх, Виктор Борисович и Серафима Густавовна, бывали в его доме всякий раз, когда приезжали в Ленинград. «Витенька с Симочкой приехали», — радостно сообщал Эйхенбаум отцу.
Когда Борис Михайлович был за «компаративизм» и «формализм» изгнан из университета, Виктор Борисович сразу приехал в Ленинград. «Витенька» отреагировал на «Боречкино» изгнание следующим образом: войдя в квартиру, энергично разделся и, поцеловавшись с хозяином, быстро прошел в его кабинет; ходил по кабинету взволнованный, взбудораженный, квадратный, широкоплечий; могучая шея, неповторимая форма бритой наголо головы, которая всегда напоминала мне плод младенца в утробе матери. Ходил, ходил, пыхтел, а потом, не найдя слов, схватил кочергу, стоявшую у печки, заложил за шею, напрягся и свернул ее пополам. Этого ему показалось мало! Он взял ее за концы, крест-накрест, и растянул их в стороны! Получился странный предмет. Он вручил его Борису Михайловичу и, тяжело дыша, сказал:
— Это, Боречка, кочерга русского формализма.
И только после такой разрядки смог начать разговор со своим другом…
Мы смотрели в Театре имени Ленсовета инсценировку «Хождения по мукам». Романа я не читал, но спектакль мне понравился. На сцене — размалеванные, крикливо одетые футуристы, красавец Бессонов, загримированный под Блока, потом разудалый батька Махно, поющий песни под гармошку. Рядом со мной — Эйхенбаум. Ерзает в кресле. В антракте спрашиваю:
— Вам что, дядя Боря, не нравится?
Он отводит меня в сторону и говорит очень серьезно:
— Ты сейчас, Миша, может быть, не поймешь то, что я тебе скажу. Но запомни на всю жизнь. Это все ложь.
— Что, дядя Боря? Спектакль?
— И спектакль, и Махно, и Бессонов, и в романе этом много неправды.
В недавно вышедших воспоминаниях В. Е. Ардова я прочел: Ахматова «очень обижается на А. Н. Толстого за то, что он попытался вывести поэта (имеется в виду Блок. —
Очевидно, мнение Эйхенбаума смыкалось с мнением Ахматовой.
И надо же было так случиться, что я дважды (!) играл потом в «Хождении по мукам», в двух киноверсиях! Сыграл не лучшим образом. Поделом! Забыл заветы старого Эйха.
Борис Михайлович учил меня любить стихи, дарил книги. Давал читать и спрашивал мнение.
В восьмом классе я прочел по его совету «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. Пришел к нему возвратить книгу. Он:
— Ну как? Интересно, правда?
— Очень, дядя Боря, взахлеб прочел. Только вот там вначале у него вступление, где он говорит, что искусство ничего не доказывает, а только показывает. Это же неверно…
И я понес все то, что нам вдалбливали в голову на уроках литературы.