Пока я воспринимаю мир враждебным, я сохраняю связь с ним: я не безумен. Но подчас, когда ворчливости не хватает, у меня не остается никакого языка; мир не «ирреален» (тогда я смог бы о нем говорить: существует искусство ирреального, и даже очень высокое), но дереален: реальное вытекло из него, оно нигде, так что у меня в распоряжении больше нет никакого смысла (никакой парадигмы); мне не удается определить свои отношения с Колюшем, рестораном, художником, Пьяцца дель Пополо. Какие отношения могут быть у меня с властью, если я ей ни раб, ни соучастник, ни свидетель?
5. Сидя на своем месте в кафе, я вижу за стеклом Колюша — вот он, застывший, тщательно причудливый. По-моему, он идиот в квадрате: идиот, играющий идиота. Мой взгляд неумолим, как взгляд мертвеца, меня не потешает никакое лицедейство, даже отстраненное, я не принимаю никаких подмигиваний; я отрезан от всякого «ассоциативного оборота»: Колюш на своей афише не вызывает у меня никаких ассоциаций — мое сознание разделено надвое стеклянной стеной кафе.
6. Иногда мир ирреален (я говорю о нем по-другому), иногда он дереален (я говорю о нем с трудом). Kак говорят, это не одно и то же отступление реальности. В первом случае отказ, который я противопоставляю реальности, высказывается через посредство фантазии: все мое окружение меняет ценность по отношению к одной функции, а именно к Воображаемому; влюбленный обособляется тогда от мира, он его ирреализует, поскольку с другой стороны он переживает в фантазмах перипетии или же утопии своей любви; он отдается Образу, по отношению к которому все «реальное» его беспокоит. Во втором случае я тоже теряю реальное, но никакое воображаемое замещение не восполняет эту утрату: сидя перед афишей Колюша, я не «грежу» (даже о другом); я уже даже и не в Воображаемом. Все застыло, оцепенело, замерло, то есть не может быть замещено: Воображаемое (на какой-то миг) вытеснено. В первом случае я истеричен, я ирреализую; во втором случае — я безумен, я дереализую.
(Однако, если мне удается благодаря владению письмом высказать эту смерть, то я начинаю возрождаться; я могу проводить антитезы, издавать восклицания, я могу петь: «Надежда как лазурь была светла — Надежда в черном небе умерла» и т. д.)
7. Ирреальное изобильно высказывается (тысячи романов, тысячи поэм). А вот дереальное не может быть высказано; ибо если я его высказываю (если я отмечаю его, пусть даже неумелой или слишком литературной фразой), значит, я из него вышел. Вот я в буфете на вокзале в Лозанне, за соседним столиком болтают двое водуазцев, и у меня вдруг, внезапно — свободное падение в дыру дереальности; но этому стремительному падению я могу придать отличительный знак; дереальность, говорю я себе, это вот что: «грубая банальность, произнесенная швейцарским голосом в буфете лозаннского вокзала». На месте дыры уже показалось очень живое реальное — реальное Фразы (безумец, который пишет, никогда не является совсем безумным: он притворщик — никакая «Похвала безумию» невозможна).
8. Иногда, с быстротой молнии, я пробуждаюсь и резко выхожу из падения. После тревожного ожидания в номере большого незнакомого отеля, за границей, вдали от моего привычного мирка, вдруг но мне поднимается могучая фраза: «Да что же это я здесь делаю?» И уже любовь кажется тогда дереальной.
(Где «вещи»? В любовном пространстве или в пространстве мирском? Где «ребяческая изнанка вещей»? В чем же именно ребячество? В том, чтобы воспевать тоску, муки, грусть, меланхолию, смерть, тень, сумрак и т. д. — что и делает, как говорят, влюбленный? Или наоборот: говорить, сплетничать, перемывать косточки, судачить о свете, о его насилиях и конфликтах, о его целях, о его всеобщности — что и делают другие?)
Апельсин