Было непонятно, добился он своего или еще нет.
— Приборы для меня — больная тема, сэр, — признался Джадд.
Раздалось шипение — из так называемого дымохода на костер вновь упала капля воды, делавшая это с завидной регулярностью.
— Один компас у нас есть, сэр, — проговорил человек, который снова почувствовал себя каторжником, — тот, что лежал в моей седельной сумке.
— Всего один? — переспросил Фосс. — Серьезная помеха, если нам вдруг придется разделиться на два отряда.
Намек был настолько коварный, что больше и говорить ничего не пришлось, и Фосс вернулся в свою часть пещеры, точнее, в маленькую нишу, которую делил с Лемезурье.
В Ральфе Ангусе сострадание к каторжнику боролось с привитыми некогда классовыми условностями. Хотя отличительной чертой его всегда была мужественность, он заставил себя сказать:
— Прошу прощения, Джадд. Мне стыдно за его поведение.
Чувство вины за собственное поведение в прошлом добавило еще больше напряжения в его и без того деревянные слова.
— Ха! — сплюнул Тернер. — Разделиться на два отряда! Если уж на то пошло, мы — с тобой, Альберт. С компасом или без. Верно, Ральф?
Ангус не ответил. Он пока не знал, насколько далеко готов зайти, и поэтому расстраивался, хотя с того самого момента еще больше сблизился с Тернером и Джаддом.
Дальнейшего развития инцидент не получил или же так казалось. Возникли и другие проблемы, из которых болезнь Лемезурье занимала не последнее место. Больной поправлялся медленно и был очень слаб. Он уже мог сидеть, сцепив костлявые руки в замок, но одежда на нем болталась. Кожа сильно пожелтела, и глаза на истаявшем, заросшем щетиной лице смотрели из пещеры на мир серой воды и голых деревьев взором провидца.
Время от времени тяжелая и плотная пелена дождя буквально рассеивалась. В наступавшей тишине серые цвета размывала зелень. К середине дня тело утонувшей земли всплывало на поверхность, появлялись острова, и птицы, несущиеся по небу, словно черная пыль, подавали надежду на спасение.
Фосс, постоянно наблюдавший за своим пациентом, однажды с удовольствием увидел, что тот пытается ходить.
— Вот это правильно, Фрэнк! Хорошо, что вы стремитесь быть в форме, потому как после окончания сезона дождей мы с вами продолжим путь. Так ведь?
Поскольку Лемезурье и в голову не приходило, что у него есть выбор, он не стал просить объяснений, а ответил унылым голосом, как нельзя лучше подходящим серо-голубой воде, наполнявшей день до краев.
— Конечно.
Впрочем, на Фосса он не посмотрел.
Иногда, подозревал измученный лихорадкой человек, предводитель его не сознавал их общей участи, и значит, Лемезурье должен был видеть за него, чувствовать за него. Он научился различать биение пульса или дрожь земли, записывать которую, вероятно, и стало единственным смыслом его существования.
Утомившись первыми предпринятыми шагами, он быстро уснул, и Фосс, который довольно продолжительное время прислушивался к его дыханию и наблюдал за другими признаками сна, постепенно образующимися вокруг него в пещере, наконец решил изучить пресловутый блокнот. Долго уговаривать свою совесть ему не пришлось: тот торчал из седельной сумки, то есть на виду, без защиты своего спящего владельца. Лемезурье спал сном капризного ребенка в густом свете костра, таком же тусклом и неподвижном, как пыльные гранаты.
Фосс взял книжку. Он заколебался, словно боялся заглянуть в зеркало, где увидит изъяны, которых страшился больше всего.
Благоразумным порывам он не поддавался никогда, разве что по случайности, поэтому, разумеется, заглянул в чужой дневник и сразу очутился на кошмарной арене детства, оглушенный стуком собственного сердца. «Это же стихи безумца!» — заявил он довольно чопорно, пытаясь защититься. Если бы книжка не была прибита гвоздями к его рукам, он, пожалуй, даже мог обойтись с поэтом с особой жестокостью. Вместо этого ему пришлось прочитать поэму, озаглавленную Лемезурье «Детство». Прочерченная под словом линия была столь глубока, что защищала его как крепостной ров.
Фосс прочитал:
«Когда они открыли нас ножами, они забрали наши сердца. Иные носили их на шляпах, иные засушили, чтобы сохранить навеки, иные их съели, словно те были розами, и все это — с радостью, пока не стало понятно, что плоть начала гнить. И тогда они испугались. Они повесили свои цветы на темное дерево, быстро-быстро.
Что касается детей, они срывают свои слезы и кладут в родительские руки. К родителям возвращается невинность, они плачут. Мертвые красные цветы так весело плывут по воде! У реки расстелена белая скатерть в честь праздника детей. Все болтают. Пчелы жужжат по золотистым тоннелям. Медовые сласти подкупают детей и заставляют их забывать. Липким губам уже все равно. Дети быстро забывают того, кто научил их пользоваться ножом. Есть и другая сторона дома, вдоль которой растут сосны. Приходят противоречивые послания, иные — в песнях, что поют протяжными низкими голосами, иные — в отрывистом лае. Мы вырезаем наши намерения на стволах, но теряем ключ. Поэтому деревья полны тайн и мха.