— Это помогает мне понять. — Она вынимает палец изо рта (иногда он зеленый, иногда красный, в зависимости от цвета аджики, в которую она его окунула) и звонит, раздавая указания. — Сейчас не мешай, Михаэль, — говорит мне легкое движение ее нетерпеливой руки, — сейчас я зарабатываю для Семьи.
Моя мать утверждала, что ее младшая сестра никогда не сказала ничего интересного, не написала ничего интересного и, как она подозревает, никогда не подумала ничего интересного. Правда, ее фраза: «Может быть, придет кто-нибудь, кто любит компот» — вошла в словарь семейных выражений и в пожирании острых перцев тоже есть своеобразная прелесть вегетарианского самоистязания, но за вычетом этого Рахель была обыкновенным ребенком и, в отличие от своих сестер, не демонстрировала никаких качеств, заслуживающих упоминания: не была такой красивой и послушной, как Пнина, или такой всегда правой, как Хана, или такой самостоятельной и решительной, как Батия. В сущности, у нее не было таких свойств, которые суммируют человека в одном слове, подобно бирке над его головой [подобно свойству, с которым он будет сражаться всю свою жизнь или покорится и даже сделает его своим знаменем].
Годы спустя, когда Аня расспрашивала меня о членах моей семьи, я объяснил ей некоторые из наших имен и выражений и рассказал несколько семейных историй: об Апупе, носившем Амуму на спине, о том, как моя мать стала вегетарианкой, о Красавице Пнине, которая не выходит из дому, о Юбер-аллес, что вышла замуж за немца и ушла с ним в изгнание, и о Рахели, которая не может спать одна, и в один прекрасный день меня тоже пошлют спать у нее. Я рассказал ей множество историй, в надежде, что она встанет и разденется, но Аня не разделась, только засмеялась и сказала: «А Рахель — моложе всех, но ума палата: поиграться вместо кукол пригласила брата». Этих стихов я не знал, но по их мелодии понял, что и они принадлежат Каде Молодовской, да и из самого цитирования тоже, потому что Аня читала мне или декламировала наизусть только стихи Молодовской.
Не вызывая ни в ком особого интереса, училась Рахель жить тихой жизнью кабачка: уже в четыре года сама научилась писать и читать и долгие часы проводила за размышлениями, за сосанием пальца, за чтением, за длительным рассматриванием, развлекавшим ее сестер: «Она заучивает на память потолок» — и пугавшим ее мать: «Кто женится на девушке, которая все время смотрит в землю?»
Но когда ей исполнилось шесть лет, произошло некое событие, доказавшее, что в любом человеке, даже самом обыкновенном и предсказуемом человеке-кабачке, скрывается «игральная кость» неожиданности. Поэт Шауль Черниховский приехал тогда в гости в школу, и Рахель сплела ему маленький венок из полевых цветов, спрятала у себя в ранце и, когда поэт остановился возле учеников, выстроенных в его честь у входа в деревню — «в белых блузках, с флажками и, поскольку он был врачом, также с подстриженными и чистыми ногтями», — вырвалась из удивленной группы, прошагала прямо к нему и поднесла ему свой подарок.
Директор школы <выяснить, как его звали>, учителя, ученики и особенно ее соклассница Шошана Шустер, назначенная поднести Черниховскому официальный букет от школы и уже изобразившая на лице застенчивую улыбку, которой она научилась после длительных тренировок в зеркальной комнате своего дедушки, — все застыли на месте. Но поэт, то ли потому, что понял, то ли потому, что нет, поднял Рахель на руки и поцеловал в обе щеки.
— А может, так и лучше, — сказал тогдашний директор школы <Яков Левитов?>. — Что, если бы доктор Черниховский спросил Шошану Шустер, как ее зовут? Сусана Сустер ославила бы насу деревню на всю Страну.
Ты помнишь, Юдит, нашего Левитова? Крупный человек, любитель петь и есть, с громким смехом и миндалевидными глазами, «узкими-узкими, как у настоящей китаянки». Через годы после той истории он заболел болезнью, которую «в те времена» никто не осмеливался назвать настоящим именем. Даже моя бабушка, любившая точность в словах, не посмела сказать «рак» о своей болезни. В «те времена» у людей была взаимопомощь, любовь была любовью, а не чем-то там таким, детей учили вежливости, но рак и Бога их настоящим именем не называли[44].
Свой аппетит Левитов сохранил, но тело его исхудало, смех стал пугающим. Я помню, как однажды он пришел в огород моей матери, его бывшей ученицы, посоветоваться с ней по вопросам питания и здоровья.
— Хана, — сказал он, — я не верю в такие вещи, но ты моя последняя надежда.
Она была с ним так жестока, что трудно поверить. Вместо того чтобы дать ему какую-нибудь диету из чеснока и ромашки, которая вселила бы в него надежду, она сказала ему, что из-за «запущенности», до которой он себя довел, даже вегетарианство его уже не вылечит. И, не удовлетворившись этим, добавила:
— Надо было думать от этом раньше, а не вести безответственный образ жизни.
Левитов сказал: