— Только летом они не ошибаются, — продолжал Жених, — потому что летом каждое завтра жарко, а каждое послезавтра ясно. Но зимой? И весной? Ни дня не бывает без ошибки. За что им платят деньги? Они не знают даже, какая погода сейчас.
— Арон, — сказала ему Рахель, — ты обратил внимание, на что ты сердишься с самого начала еды? На глупости.
Но он продолжает свое:
— А ну, посмотрим, как они высунут руку за окно и скажут, что идет дождь. Не завтра! Сейчас! Но какая им разница? Зарплату им платят? Платят. Их красивую морду в телевизоре видят? Видят. Так хотя я не такой большой умник, но у меня достаточно ума, чтобы понять, что здесь происходит и что произойдет.
К старости Жених стал болтлив. Все, что в нем накопилось — годы забот, долгое молчание человека, который большую часть своих дней беседовал с приборами и материалами, — всё это поднималось теперь в его душе и изливалось из уст. Мысли и слова, годами ждавшие внутри, сейчас проталкивались наружу, тесня друг друга.
— Когда вы видите, как говорит какой-нибудь министр, — объявил он как-то вечером, когда к нам приехали с визитом Йофы и все мы сидели на старой деревянной веранде с новым видом, — вы смотрите на него и слышите, что он говорит, и этого вполне достаточно, чтобы понять, в руках какого ничтожества мы находимся. Но я — я смотрю еще кое на что, я смотрю на тех типов, которые протискиваются в кадр, стоят сзади и высовывают свои рожи. Даже когда происходит теракт, ты и тогда видишь, как они высовываются… Так я говорю себе: с такими людьми, с этим дерьмом, с ними не построишь государство. С этими тупыми глазами не построишь промышленность. С ними не выстоишь войну.
И когда никто не отозвался, сказал:
— Конечно, я тоже хочу видеть сыновей Израиля такими, как у царя Соломона, —
— Кто это каждый? — спросил Габриэль. — И кто это, уточни, пожалуйста, мы и они?
— Ты прекрасно знаешь, кого я имею в виду, — разозлился Арон. — Я уже вам говорил, да если бы и не говорил, вы и сами знаете. И такие люди, как ты, извини меня, даже хотя ты в полном порядке и был большой вояка в армии, но когда я был молодым, такие люди, как ты, не расхаживали на людях, и уж тем более не в такой одежде. Не мешает и поскромнее себя вести, если нужно.
Габриэль улыбается. Его длинные сильные, как у Апупы в молодости, руки вдруг протягиваются, хватают Жениха и обнимают его:
— Если ты еще продолжишь в таком же духе, я тебя поцелую в губы. Тогда берегись.
И на этом мы обычно заканчиваем и расходимся — каждый в свою палатку, свой барак или свой дом, — кроме того единственного раза, когда из темноты внезапно появилась высокая тень, поднялась по четырем ступеням и вступила в круг света на веранде — моя мать, суровая и справедливая, «через полтора часа после фруктов», и к тому же вдруг произносящая:
— Пора тебе заткнуться, Арон.
Воцарилось молчание. Жених побледнел. Его смуглая кожа стала цвета зимней лужи. Челюсть отвалилась — как из-за услышанной фразы, так и из-за того, кто ее произнес: Хана Йофе, которая никогда не сказала о нем дурного слова, если дело не касалось питания. Ведь они оба были людьми принципов, а такие люди обязаны помогать друг другу, а не ссориться и обвинять.
— Но почему?! — простонал он. — Что я такого неправильного сказал?!
— Я тебе скажу, что неправильно, — сказала мама, приближаясь. — Неправильно здесь то, что даже самое ужасное, что происходит сегодня в государстве, не идет в сравнение с тем ужасом, который ты с моим отцом устроили Пнине. И то, что раньше вы увивались вокруг нее, и прославляли ее, и хвалили ее, и каждый день только — Пнина да Пнина, и самая красивая, и самая умная, и самая удачная, — а потом взяли и убили ее. Уж лучше то, что вы сделали мне, когда насмехались надо мной с самого начала.
— А разве я сейчас не забочусь о ней? — взорвался Жених. — Что, у нее нет дома или не хватает еды? И что, Габриэль выброшен на улицу? А вы все — разве вы не получали все эти годы свои деньги по уговору?
— Уж лучше бы ты выбросил его на улицу, лучше бы он вообще не родился! Ему же было бы лучше!
— Я все слышу, — провозгласил сам предмет разговора, — и я согласен с каждым словом!
Но моя мать не обращала на него внимания. Ее гнев уже питал себя сам. Из-под навеса соломенной шляпы, сквозь волокна клетчатки, из-за гор салата и бессчетных жевков вышла вдруг наружу настоящая Хана Йофе. Не та толстенькая и веселая узница, которую представляла себе Рахель, а хищница с длинными клыками и звериным голодом по мясу, которую мать заточила в своем теле.
— Ты и он! — Она ткнула в сторону спутанной седой бороды в инкубаторе. — Он — своей тупостью и грубостью, ты — своим рабским послушанием!