- Браао -о! Браво, Александра Савельевна! -кричал Ухтищев, а все остальные били в ладони. Но она не обращала на них внимания, и, властно обнимая Фому, говорила:
- Вот ты мне и подари что-нибудь за песню...
- Ладно, я подарю.. -согласился Фома.
- Что?
- Ты скажи...
- Скажу в городе. И если подаришь, что я хочу, - о, как я тебя любить буду!
- За подарок-то? -спросил Фома, недоверчиво усмехаясь. -А ты бы просто...
Она спокойно взглянула на него и, секунду подумав, решительно сказала:
- Просто -рано... Я лгать не буду, прямо говорю-люблю за деньги, за подарки... Можно и так любить... да. Ты подожди, -я присмотрюсь к тебе и, может, полюблю бесплатно... А пока -не обессудь... мне, по моей жизни, много денег надо...
Фома слушал ее, улыбался и вздрагивал от близости ее тела. В уши ему лез какой-то надтреснутый и скучный голос Званцева:
- Я не могу понять красот этой прославленной русской песни... Что в ней? Волчий вой, голодное что-то, дикое... Э... это собачьи немощи. Нет веселья, нет шика... Вы послушайте, что и как поет француз! Или - итальянец...
- Позвольте, Иван Николаевич...- возмущенно кричал Ухтищев.
- Я должен с этим согласиться -русская песня однообразна и тускла...-прихлебывая вино, говорил человек с бакенбардами.
Заходило солнце. Опускаясь где-то далеко, в луговой стороне, оно бросало на темную, холодную воду розоватые и золотые пятна. Фома смотрел на игру солнечных лучей, следил, как трепетно они переливались по сладкой равнине вод, и, ловя ухом отрывки разговора, представлял себе слова роем темных мотыльков, суетливо носившихся в воздухе. Саша, положив голову на плечо ему, тихо говорила прямо в ухо ему слова, от которых он краснел и смущался, они возбуждали в нем желание обнять эту женщину и целовать ее без счета и устали. Кроме нее - никто не интересовал его из людей, собравшихся тут. Званцев же и барин были противны ему...
- Ты чего глазеешь, а? -услышал он строгий возглас Ухтищева.
Ухтищев кричал на мужика. Тот сдернул с головы картуз, хлопнул им себя по колену и, улыбаясь, отвечал:
- Я - барыню послушать подошел...
- Хорошо поет?
- Что и говорить! - с восхищением оглядывая Сашу, сказал мужик. -Бо -ольшая сила голосу в грудях у них!
Его слова вызвали смех дам и двусмысленные речи мужчин.
Саша спросила мужика:
- Ты -поешь?
- Как мы поем! - махнул он рукой.
- Какие песни знаешь?..
- Да всякие... я петь люблю...-И он виновато усмехнулся.
- Давай споем со мной.
- Куда нам! Разве вы мне - пара?
- Ну, запевай!
- Как это весело! - воскликнул Званцев, сморщив лицо.
-Если вам скучно -утопитесь!.. -сказала Саша. сердито сверкнув на него глазами.
- Нет, холодна вода...- ответил Званцев, ежась под ее взглядом.
- А уж пора вам! И воды много теперь, не всю бы вы испортили ее гнилым вашим телом...
- Фи, как остроумно! - воскликнул юноша и с презрением добавил: - В России даже кокотки грубы...
Он обращался к своему соседу, тот ответил ему пьяной улыбкой. Ухтищев тоже был пьян. Посоловевшими глазами глядя в лицо своей дамы, он что-то бормотал. Дама с птичьим лицом клевала конфекты, держа коробку под носом у себя. Павленька ушла на край плота и, стоя там, кидала в воду корки апельсина.
- Никогда я не участвовал в такой нелепой прогулке, - жалобно говорил Званцев соседу.
Фома с усмешкой следил за ним и был доволен, что этот изломанный человек скучает, и тем, что Саша обидела его. Он ласково поглядывал на свою подругу, нравилось ему, что она говорит со всеми резко и держится гордо, как настоящая барыня.
Мужик, стоя около нее, говорил:
- Барыня! Ты бы поднесла мне для ради храбрости?!
- Фома, поднеси ему стакан! И, когда мужик, выпив, вкусно крякнул, Саша скомандовала:
- Начинай...
Скосив рот на сторону, мужик высоким тенором затянул:
Мне не пье - отся и -ех -ни -глотатся -а-а...
Женщина трепетно подхватила:
Ви -ина душа -а не прима -ат...
Мужик сладко улыбнулся, заболтал головой и, закрыв глаза, пролил в воздух дрожащую струю высоких нот:
О -э -мне -пришла -а-а пора -а-а проща -ться -а-а...
А женщина застонала и заплакала:
Он со -о -ро -одныи -ими надо расставаться -а...
Понизив голос, мужик с изумительной силой скорби пропел-сказал:
Эх и в чужу сто -орону надоть мне ити...
Когда два голоса, рыдая и тоскуя, влились в тишину и свежесть вечера, вокруг стало как будто теплее и лучше; всё как бы улыбнулось улыбкой сострадания горю человека, которого темная сила рвет из родного гнезда в чужую сторону, на тяжкий труд и унижения. Точно не звуки, не песня, а те горячие слезы человеческого сердца, на которых выкипела эта жалоба, - сами слезы увлажили воздух. Тоска души, измученной в борьбе, страдания от ран, нанесенных человеку железной рукой нужды, - всё было вложено в простые, грубые слова и передавалось невыразимо тоскливыми звуками далекому, пустому небу, в котором никому и ничему нет эха.