Получив это письмо, я тотчас возвратилась в Париж, где бросилась в ноги господину де Сен-Пра. Моя молчаливая скорбь и мои слезы ясно поведали ему о постигшей меня беде; однако я была осторожна, во всем случившемся обвиняла себя одну, никогда не упоминала об обольщениях его сестры. Подобно всем добродушным людям, господин де Сен-Пра был далек от подозрений в адрес своей родственницы и считал ее честнейшей из женщин; я не старалась лишать его иллюзий, и благодаря подобной сдержанности, о которой стало известно госпоже де Веркен, мне удалось сохранить ее дружбу.
Господин де Сен-Пра пожалел меня… укорил за мои прегрешения и в конце концов простил.
– О дитя мое! – говорил он мне с нежным участием, отличающим душу благородную от той, что охвачена безудержной тягой к преступлению. – О милая моя дочь! Как дорого приходится платить за отход от стези добродетели… Служить добродетели необходимо: она настолько тесно сплетена с нашим естеством, что едва мы отказываемся от нее, на нас непременно обрушиваются несчастья. Сравни безмятежный покой невинности, в коем ты пребывала, уезжая от меня, со страшным смятением, испытанным тобой по возвращении. Разве могут мимолетные радости, пережитые тобой в миг падения, облегчить страдания, терзающие ныне твою душу? Счастье возможно лишь в лоне добродетели, дитя мое, и хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует: