С Серполеттой любезничали два бравых офицера, моряк и адвокат, как вдруг она заметила отца Ирене, который кружил по комнате и совал во все углы и щели кончик своего длинного носа, словно вынюхивал театральные секреты.
Серполетта прервала болтовню, нахмурила бровки, затем удивленно их подняла и, покинув своих поклонников, с живостью истинной парижанки устремилась к монаху.
— Tiens, tiens, Toutou! Mon lapin![140] — воскликнула девушка, схватила его за руку и радостно ее затрясла, заливаясь звонким серебристым смехом.
— Chut, chut![141] — попятился отец Ирене.
— Mais, comment! Toi ici, grosse bête! Et moi qui t’croyais…[142]
— Fais pas d’tapage, Lily! Il faut m’respecter! Suis ici l’Pape[143].
С трудом удалось отцу Ирене угомонить резвушку Лили. Она была enchantéе[144], что встретила в Маниле старого приятеля, который напомнил ей кулисы Гранд-Опера. Вот почему отец Ирене, выполняя долг друга и критика заодно, начал первым хлопать Серполетте; она того заслуживала.
А друзья наши между тем все ждали канкана. Пексон не сводил глаз со сцены, но, увы, канкана не было.
Одно время казалось, женщины вот-вот передерутся и вцепятся друг дружке в косы, но вовремя подоспели судейские; а озорные парни, которым, как и нашим студентам, хотелось увидеть кое-что позанятней канкана, подстрекали:
Но музыка смолкла, мужчины удалились, а женщины вступили меж собой в разговор, из которого студенты не поняли ни слова, — верно, перемывали чьи-то косточки.
— Точь-в-точь китайцы в панситерии, — шепотом заметил Пексон.
— А как же канкан? — спросил Макараиг.
— Они спорят, где удобней его станцевать, — важно заявил Сандоваль.
— Ну точь-в-точь китайцы в панситерии, — с досадой повторил Пексон.
В эту минуту в одной из двух пустовавших лож появилась дама, сопровождаемая супругом. С царственным величием она презрительно оглядела; зал, словно говоря: «А я вот пришла позже вас всех, стадо гусынь, провинциалок! А я пришла позже!» Есть ведь такие люди, что, идя в театр, ведут себя точно участники ослиных бегов, — выигрывает тот, кто приходит последним. Мы знаем весьма рассудительных особ, которые скорей взойдут на виселицу, нежели появятся в театре до начала первого действия. Но торжество дамы было недолгим: она заметила пустующую ложу и, нахмурившись, принялась пилить свою дражайшую половину, да так громко, что в зале зашикали:
— Тише! Тише!
— Болваны! Можно подумать, что они понимают по-французски! — изрекла дама, обвела горделивым взором публику и уставилась на ложу, где сидел Хуанито, — там, показалось ей, шикали особенно громко.
Действительно, Хуанито позволил себе эту неосторожность. С самого начала представления он притворялся, будто все понимает: с миной знатока улыбался, хохотал и аплодировал в нужных местах, как если бы ни одно слово от него не ускользало. Как это ему удавалось? Ведь он даже не следил за мимикой актеров. Но хитрец знал, что делает. Он шептал Паулите, что не желает утомлять глаза и смотреть на сцену, когда рядом есть куда более прекрасные женщины… Паулита краснела, прикрывала личико веером и украдкой поглядывала на Исагани, который, не улыбаясь и не хлопая, равнодушно смотрел на представление.
Досада и ревность охватили Паулиту. Неужто Исагани влюбился в этих дерзких комедианток? Настроение у нее испортилось, она даже не слушала восторженных похвал доньи Викторины ее любимчику Пелаэсу.
Хуанито играл роль на славу: он то с неудовольствием покачивал головой — в это время в зале раздавался кашель, а кое-где и ропот; то одобрительно улыбался — и секунду спустя публика начинала аплодировать. Донья Викторина была в восторге, у нее даже появилась мысль, не выйти ли ей за Хуанито замуж, когда дон Тибурсио умрет. Ведь Хуанито знал французский, а де Эспаданья не знал! И она принялась напропалую кокетничать с Хуанито. Но тот даже не обратил внимания на эту перемену тактики, он не сводил глаз с сидевших в партере коммерсанта-каталонца и швейцарского консула, которые, как он заметил, беседовали по-французски; следя за выражением их лиц, плутишка искусно морочил своих соседок.
Сцена следовала за сценой, персонажи появлялись и уходили, одни смешные и чудаковатые, как бальи и Гренише, другие благородные, обаятельные, как маркиз и Жермена. Публика от души развеселилась, когда пощечина, которую Гаспар предназначал трусу Гренише, досталась чванливому бальи и парик этого спесивца взлетел в воздух. На сцене начался переполох, и занавес опустился.
— А где же канкан? — жалобно спросил Тадео.