— Хочешь спирту? — Рощин достал из кармана немецкую фляжку в кожаном чехольчике с блестящими кнопками. Отвинтив крышку-стакан, Рощин наполнил его до краёв.
— Откуда у тебя? — удивился Земсков. — Ведь выдавали по сто грамм.
Сто граммов на морозе — это почти ничего. Даже те, кто был непривычен к выпивке, не только не пьянели от этой дозы, но почти не чувствовали приятного согревающего тепла. Матросы смотрели на фляжку Рощина с нескрываемой завистью.
Земсков взял протянутый стаканчик и спросил:
— А у тебя много осталось?
— Не волнуйся, пей, — Рощин взболтнул фляжку и доверительно сообщил: — У меня обнаружилась знакомая дивчина в медсанбате, что на окраине села. Там этого добра — хоть залейся!
— Это хорошо, — серьёзно заметил Земсков. — Дай-ка фляжку! — Он поднялся и пошёл в противоположный угол, где под грудой полушубков лежал разведчик Журавлёв. Его била лихорадка. Земсков молча протянул стаканчик матросу. Журавлёв бережно взял его обеими руками и выпил. Косотруб, сидевший рядом, недоуменно посмотрел на лейтенанта:
— Лишнее, значит, товарищ лейтенант?
— Лишнее. Пей!
Почуяв притягательный напиток, к Земскову потянулись и другие разведчики. Когда фляжка опустела, он сказал:
— Это достал ваш командир.
Косотруб хитро подмигнул повеселевшему Журавлёву:
— Так отчего же он сам нам не отдал, а вас послал?
— А тебе не все равно, кто дал?
Рощин с недоумением наблюдал эту сцену. Земсков подошёл к нему с пустой фляжкой.
— Грошовый авторитет наживаешь? Так у вас в пехоте положено? — шёпотом спросил Рощин.
Земсков сунул ему в руки фляжку:
— Чудак ты, Рощин. Твой собственный авторитет спасаю. Понял?
— Какой нашёлся благодетель! — вскипел Рощин. Земсков не стал вступать в спор. Он поднял воротник, сунул за пазуху пистолет, чтобы смазка не загустела на морозе, и вышел из сарая.
Шацкий и ещё несколько матросов из первой батареи сидели вокруг костра. Валерка приблизился к ним и подмигнул Шацкому:
— Видал?
— Видал. — Шацкий не спеша достал самодельный портсигар, разукрашенный якорями и пушками.
— Ну, и что скажешь, кореш?
— Скажу — такой может служить с моряками.
— Точно!
С мороза вошёл, растирая побелевшие ладони, Сомин. Шацкий подвинулся.
— Садись. На, закури! — Он протянул свой портсигар.
Валерка не собирался кончать на этом разговор.
— Ты расскажи, как тебе Земсков прочёл мораль, когда ты засмолил Сомину по фасаду, — сказал Косотруб.
— А, что там вспоминать! — махнул рукой Сомин.
Косотруб не отставал. Он уже давно ждал подходящего случая, чтобы узнать у несловоохотливого Шацкого, какой у него был разговор с Земсковым.
— Мораль он мне прочёл особенную, — сказал, наконец, Шацкий, искоса взглянув на Сомина. — Знаешь, где была раньше санчасть? Завёл меня Земсков в тот кубрик, скинул китель и говорит: «Паршиво у тебя на душе, Шацкий, вот ты и кидаешься на своих, как дикий кабан. Арестовать тебя? Бесполезно! Только хоть я и пехота, на меня не советую кидаться. Ну-ка, бей!» Я стою, как причальная тумба, а он снова: «Бей, не бойся!» Ну, меня забрало. Раз так, думаю… Развернулся, и раз! Смотрю — лежу уже на палубе, а он надо мной стоит, глаза горят, как отличительные огни…
— Что же, один был красный, другой зелёный? — перебил Валерка.
— Не перебивай, травило! Говорю, так глаза горят, что за две мили видать. Так вот, Земсков опять мне: «Вставай, — говорит, — ещё раз!» Словом, три раза бросал он меня, как маленького. Это меня-то — кочегара! Потом надел китель и объясняет: «Это — самбо. Слышал? Я своих буду учить в свободное время, а ты тоже можешь приходить, если хочешь. Такому, — говорит, — здоровяку, если дать приёмы, так он один десяток фашистов задушит, а на своих не бросайся. Дура!» И верно — дура.
В то время как в сарае шёл этот разговор о Земскове, лейтенант пересекал пустое, сожжённое вражеской артиллерией село. Он дошёл до околицы. Под луной на фоне сахарного снежного наста выделялась машина с автоматической пушкой. Увалень Писарчук стоял на откинутом борту, прислушиваясь к неясному гулу далёкого самолёта. Из-за горизонта через равные промежутки времени взлетали белые ракеты. Все было спокойно.
Побывав у всех своих орудий, Земсков вернулся в сарай. Костёр догорал. Матросы уже успели поужинать. Кто-то затянул песню об Ермаке. Щемящая грустная мелодия то взмывала, подхваченная десятками глоток, то снова сникала, и тогда слышался только чистый тенор запевалы — старшины 2-й статьи Бориса Кузнецова.
Мрачная привольная песня взволновала Земскова. «Может быть, завтра многих из этих поющих уже не будет в живых, — подумал он. — Правда, нас берегут, охраняют, переднего края не видим». К нему подсел Рощин, который уже успел натянуть полушубок.
— Слушай, Андрюша, — он явно пытался загладить свою грубость, — наверно, так и не увидим ни одного немца. Трясутся над нами, как над невинными девочками. Перед матросами стыдно.