Но структура мира, его ratio — компонента бытия. Не стоит повторять аргументы современной науки в пользу зависимости бытия частиц от их взаимодействия и философские констатации воплощения целого в индивидуальном бытии. Не стоит и вновь вспоминать об иллюзорности целого при игнорировании индивидуального бытия, о геометрическом характере незаполненных мировых линий. Вспомним лучше иные, далекие от физики (но не абсолютно далекие) понятия.
В литературе XIX в. появился бессмертный образ иллюзорного бытия, потерявшего одну из своих компонент. Речь идет о мелькающем в романах Достоевского городе-фантоме, Петербурге, где «все — врозь», где нет объединяющей людей идеи, деятельности, организации.
Это иллюзорное, гранулированное бытие дополняется иллюзорной «Вселенной без происшествий», о которой говорит черт Ивану Карамазову, и призрачной вселенской гармонией, игнорирующей индивидуальное бытие, индивидуальные судьбы. О такой «эвклидовой» и «неэвклидовой» гармонии Иван Карамазов говорит Алеше. Пессимизм Достоевского направлен здесь в адрес мира, где нарушена связь между целым и индивидуальным, между макроскопическим ratio и его микроскопическим заполнением. Но это не моральная, а скорее онтологическая оценка: мир без такой связи обладает лишь иллюзорным бытием, он — фантом. Пессимизм неотделим от констатации небытия. Но связь с целым выражается во включении в индивидуальное существование «прогнозных» предикатов, во включении в мировую точку эвентуальной мировой линии частицы, се скорости, ускорения, энергии, массы, заряда, в ее связи с негэнтропией мира, в том, что служит основой оптимизма. Пессимистические фантомы Достоевского — негативная констатация связи бытия с оптимизмом. Все действительное — оптимистично.
Сущее и должное
Философия оптимизма — это прежде всего выход за пределы чисто пассивного восприятия мира. Познание явным образом перестает быть только познанием. В сущности оно никогда и не было таковым. Если познание —
Переход от познания к действию был всегда камнем преткновения для классической философии, да и для ее предшественников. В античной философии — во всяком случае у тех ее представителей, которые полностью сохранили античную гармонию восприятия, мышления и воли, — не было проблемы такого перехода, но в средние века она стала фундаментальной проблемой и оставалась такой в философии Возрождения и нового времени. С тезисов Маркса о Фейербахе, с того момента, когда философия поставила перед собой задачу не только объяснять мир, но и преобразовывать его, отношение познания к действию, мысли к технике и эксперименту, логики к ощущению, того и другого к морали изменилось радикальным образом. В неклассической науке новое отношение этих полюсов стало очевидным. Очевидным с обеих сторон: и со стороны сущего как объекта познания, и со стороны должного как содержания норм, целей, идеалов. Соответственно оптимизм — корреляция сущего и должного — приобрел новый смысл и новое значение.
В статье «Мораль и наука» Анри Пуанкаре говорит, что мораль и наука, должное и сущее не могут быть объединены логическим выведением одного из другого, поскольку наука имеет дело с
В 1951 г. Эйнштейн писал Соловину:
«То, что мы называем наукой, преследует одну-единственную цель: установление того, что существует на самом деле. Определение того, что должно быть, представляет собой задачу, в известной степени независимую от первой: если действовать последовательно, то вторая цель вообще недостижима. Наука может лишь устанавливать логическую взаимосвязь между моральными сентенциями и давать средства для достижения моральных целей, однако само указание цели находится вне науки»[8].