Наиболее объективную версию этого тезиса м-ра Мида мы находим во второй главе — в противопоставлении прошлого, соотнесенного с настоящим, и прошлого как абсолюта. Он утверждает, особенно в критике Александера, что прошлое, которого требует физика, есть лишь выражение тождественных связей в природе, а не предшествующая среда, существующая сама по себе и порождающая в своем обособленном бытии всю последующую реальность. Пространство-время в метафизике Александера представляет собой, видимо, математическую структуру, извлеченную из связи с интерпретируемыми ею физическими данными и ставшую, во всей ее абстрактной независимости, метафизической матрицей, из которой должны каким-то образом выводиться все тонкости природы. Именно этим, на взгляд Мида, и было бы прошлое «как таковое»: обусловливающей фазой природного процесса, превращенной в метафизическую субстанцию. Поиск такой субстанции не исключается для тех, кого она может интересовать. Но ученому-исследователю нет никакого дела до такого рода вещей.
Таким образом, мы, видимо, открыли в самом временном переходе уникальный вид относительности и множество того, что мы описываем теперь как «временны́е перспективы», или «системы». Каждая такая система задается временным центром, из которого организуется ее связь с прошлыми событиями, и различаются они прежде всего тем, что то, что будет внешним, контингентным и, следовательно, «эмерджентным» для одной из таких точек зрения, будет «вытекать из» и, следовательно, отражаться в прошлом другой. Как связаны друг с другом такие перспективы, и как происходит переход из одной в другую? Ответ на этот вопрос можно дать только тогда, когда мы разберемся в природе относительности и ее социальных импликациях.
С точки зрения Мида, в наиболее критической своей форме проблема относительности проявляется в теории физической относительности. Его внимание, как заметит даже самый случайный читатель, приковано главным образом к «пространству-времени Минковского». Проблема явлена здесь в характерной форме, и что бы мы ни думали по поводу ее решения, она ставит вопрос, с которым неизбежно сталкиваются философы, работающие над этой темой. Что сделала, по всей видимости, теория относительности, так это подорвала существовавшую для научного исследования верховность мира материальных объектов, в терминах которого привыкла верифицировать свои теории экспериментальная физика. Этот мир, как доказывает Мид в первом дополнительном очерке, никоим образом не есть мир чувственных данных или частных впечатлений. Это мир твердых макроскопических объектов, которые можно измерять и с которыми можно обращаться сообща, — объектов, в которых при меняющихся условиях можно идентифицировать постоянные и относительно обособляемые характеристики, переходя главным образом от зрения к осязанию, от дистанционных к контактным ценностям в том, что Мид называет «областью манипулирования». Верность Лавджоя свойствам, которыми обладает объект «в своих пространственно-временных пределах», дает красноречивое свидетельство той значимости, которую придают таким сущностям здравый смысл и его эпистемологические пророки. Это конечные, стандартные свойства в том смысле, что они дают неоспариваемые критерии, с которыми могут быть сверены сомнительные части опыта. Конечно, эпистемология, делающая проблемой весь опыт, найдет эти факторы такими же сомнительными, как и прочие, но ученого-исследователя эти соображения не сильно заботили. Его «материализм» был не безрелигиозной метафизикой, а экспериментальной опорой на контактные ценности в измерении. Если они тоже «всего лишь относительны» и имеют силу лишь относительно чего-то другого, что само по себе никогда не может быть схвачено в эксперименте, то, видимо, мы разместили наш физический стандарт надежности явно вне материального мира. Прагматист вряд ли сможет обойти вниманием такой кризис.