В багажнике не только продукты, обычный набор, покупаемый в деревенской лавке (Кац зовет ее «сельпо»), там рождественские подарки для Митрофановой — четыре фунта черного бельгийского шоколада и двухтомник Мопассана с ее любимым «Bel Ami».
Кац насвистывает песню про девушку, плывущую по озеру на хрустальном месяце; получается что-то занудное вроде хавы-нагилы, она отбивает ритм ладонью по упругой баранке — нет, все равно не то!
В поселке все угрюмы, ожидают снега, а снега все нет и нет; егерь Экалуи сказал, что это духи озера сердиты, уже декабрь, а еще не упало ни одной снежинки. Значит, и зверь уйдет на север, не будет ни мяса, ни шкур.
Да и утро как-то не задалось: сначала вроде рассвело — верхушки сосен на том берегу зажглись бледно-оранжевым и по небу прошла розоватая рябь, а уже через полчаса с севера потянуло сырым холодом. Сумрак мало-помалу снова сгустился, словно ночь передумала уходить и решила вернуться. На озеро выполз густой туман, небо опустилось и тяжко нависло над водой.
Кац включает радио, ищет прогноз погоды.
Или это из-за сна так муторно на душе? Опять ей снилась черная собака в саду, Кац вскочила среди ночи то ли от собственного крика, то ли от безумно ухающего сердца. А вокруг была такая темень, такая жуткая тишина, ближайшее жилье за перевалом через лес, милях в пяти. И ей так хотелось разбудить Митрофанову, поговорить, услышать ее насмешки и грубые шутки — черт с ней! — все что угодно, лишь бы прогнать этот тоскливый липкий страх.
Кац щелкает каналами, в эфире сплошной треск.
За поворотом, перед спуском к дому, уткнувшись носом в густой ельник, стоит длинный лимузин. Не из поселка, все местные ездят на обшарпанных грузовичках и джипах. Притормозив, Кац вытягивает шею — в машине никого.
Дальше, на обочине, ворох какого-то тряпья, Кац останавливается, подходит. Это человек. Поджав ноги и неуклюже вывернув голову, он словно прислушивается к чему-то в асфальте. Лицо в крови, глаз, уже тусклый, неживой, удивленно раскрыт — похоже, из недр земли доносятся неожиданные звуки. Ведь только дураки говорят про мертвых: будто спит. Чушь, сразу видно, что труп.
Кац бежит к дому. У частокола, на промерзшей седой траве, лежит еще один. Он жив, пытается ползти, хрипя, цепляется пальцами за изгородь. Это Гурам.
Дверь в дом распахнута настежь. Рядом, на крыльце, привалясь к бревнам стены, сидит Митрофанова. Кац поднимается, всего три ступени: раз, два, три. Наклоняется, встает на колени. Лицо Митрофановой спокойно, даже красиво. Только уж очень белое оно, ее лицо. И прижатая к груди рука тоже как мел. Зато застывшая на пальцах кровь, и тонкий ручеек на досках веранды невозможно красны. Правая рука лежит на полу ладонью вверх, такой усталый жест, пальцы бессильно разжались, револьвер выскользнул.
Кац касается губами лба — холод как от камня! — она что-то шепчет на ухо, ласково и тихо. Поднимается, помешкав, берет револьвер и медленно идет к частоколу. Стреляет один раз, другой. На третий раз боек цокает в пустую гильзу.
Кац бредет к озеру, бросает пистолет в воду, вяло, без замаха. Садится, поджав колени к подбородку. Смотрит на воду, на дальние сосны на том берегу, на сумрачную холодную чащу и фиолетовые хребты холмов на горизонте.
Она слышит неясный шепот, но голос ей знаком:
— Жизнь? Что это — мерцание светлячка в ночи? Или дыханье оленя морозным утром? Или орла тень, что скользит по траве? Жизнь — что это? Кто ее знает, Софа, кто ее знает…
Кац поднимает голову. Из посветлевшего неба мягко начинает падать, кружить снег. Опускаясь на лицо, большие снежинки щекотно тают, в воздухе пахнет только что разрезанным арбузом и мокрой хвоей.