– Консерватория, где вы учились, – это как раз мир критериев и четкой иерархии. Есть пианисты и есть великие пианисты. Есть просто симфония – и есть Девятая симфония Бетховена. А в мире свободной импровизации ты даже можешь не быть профессиональным музыкантом, а сравнивать импровизации друг с другом довольно бессмысленно. Это все понятно, непонятно только, как эти два разных мира уживаются в одном человеке.
– Может, дело в том, что я вообще всегда ощущал себя немного неправильным. У большинства композиторов за плечами Мерзляковка, Гнесинка, ЦМШ, а у меня какой-то непонятный колледж. Мне кажется, есть такой психотип людей, которым доставляет удовольствие уйти, раствориться, быть в стороне. Вот я такой. Мне всегда хотелось быть против. Моя позиция – это оппозиция. Или «нулевая» позиция. Быть никем.
Когда я учился в школе, мне говорили: «Играй, как Билл Эванс или Уинтон Келли», а я пытался играть, как Монк. Если бы мне сказали: «Играй, как Монк», я бы стал играть, как Билл Эванс. И с консерваторией то же самое. Считалось, что для абитуриента хорошо и правильно увлекаться Стравинским – вроде и классик уже, и не совсем махровый академизм. А я с юности любил Стравинского, но когда стал поступать и понял, что здесь это даже приветствуется, начал всем говорить, что люблю Шостаковича. Этот бес противоречия во мне всегда присутствовал.
– В одной из бесед вас спросили, сколько человек в Москве могут оценить вашу новую пьесу «Selene», и вы ответили – человек двадцать. Вам комфортно писать музыку для такого количества слушателей?
– Абсолютно! Вообще, я уверен, что работаю не для кого-то, а только для себя. Другое дело, что я уже довольно давно в творческом кризисе: повторяться не хочу, а сделать что-то новое пока не получается. Ни нотами, ни даже в виде импровизаций. Но я никогда не стремился кому-то понравиться. Вот чего не было, того не было. Никогда. Нет, приятно, конечно, когда людям нравится. «SOS», например, всем понравился – это круто! Он даже мне стал нравиться.
Тут есть еще понятная проблема: мне нравится делать текстовые партитуры, но заработать этим невозможно. Если я напишу текстовую партитуру для театра, у меня ее просто не примут. Может быть, Митя Курляндский может себе такое позволить, но в основном этот путь для композиторов закрыт. Все эти текстовые партитуры и импровизации так и остаются в маргинальном качестве.
– Но ведь вам вроде и комфортно быть в маргинальном состоянии, играть в галерее для двадцати человек? И вы любите говорить, что и в истории музыки вам прежде всего интересны маргиналы. Чудаки и оригиналы, не создавшие ни школы, ни традиции.
– Комфортно, но жить-то на что-то надо? Это просто вопрос выживания. И не то что я прямо так уперся в эти текстовые партитуры, мне многое интересно. Но так получается, что почти вся моя музыка неудобна. Даже за счет масштабов – ну не могу я писать короткие пьесы! А когда пьеса длится два с половиной часа, кто ее сыграет? Мою «Selene» блестяще сыграл Юра Фаворин, она для него и написана, но где ж другого такого пианиста найти? Дико сложно найти музыкантов, способных мою музыку убедительно сыграть. Кто-то может хорошо играть по нотам, но не может импровизировать, это часто бывает. Да у нас всего несколько ансамблей современной музыки в стране, о чем говорить.
Но это меня совсем не заботит, особенно на фоне моего творческого кризиса. Мне абсолютно плевать, будут играть или нет. Такие исполнители, как Гульд, вряд ли найдутся, а плохо играть меня не надо.
– В какой-то момент вы стали писать партитуры для электромоторчиков, реле и соленоидов. А эта идея откуда взялась?