«Мы, покушавшиеся на Вашу жизнь, прочтя Ваше воззвание, решили просить Вас немедленно мобилизовать нас на фронт, где мы обещаем Вам смыть вполне осознанный позор и преступность нашего поступка, в непреклонной борьбе на самых передовых позициях нового фронта...»
Бонч-Бруевич показал письмо Владимиру Ильичу.
— Оно подписано и тем самым подпоручиком, дневник которого я вам показывал, — сказал Бонч-Бруевич.
Владимир Ильич прочитал торопливые строки и написал резолюцию: «Дело прекратить. Освободить. Послать на фронт».
С первым бронепоездом офицеров-террористов отправили на фронт для борьбы с наступавшими германскими войсками...
Феликс Дзержинский в те дни писал Зосе в Швейцарию:
«Я нахожусь в самом огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом. Некогда думать о своих и себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время — это одно непрерывное действие... Мысль моя заставляет меня быть беспощадным, и во мне твердая воля идти за мыслью до конца. Кольцо врагов сжимает нас все сильнее и сильнее, приближаясь к сердцу... Каждый день заставляет нас прибегать ко все более решительным мерам».
И он шел — нежный, человеколюбивый и беспощадный во имя любви к людям...
В эти самые тяжелые дни борьбы, когда на карту было поставлено все, даже само существование Советской республики, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия обратилась к народу с таким сообщением:
«До сих пор комиссия была великодушна в борьбе с врагами народа, но в данный момент, когда гидра контрреволюции наглеет с каждым днем, вдохновляемая предательским нападением германских контрреволюционеров, когда всемирная буржуазия пытается задушить авангард революционного интернационала — российский пролетариат, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия... не видит других мер борьбы с контрреволюционерами, шпионами, спекулянтами, громилами, хулиганами, саботажниками и прочими паразитами, кроме беспощадного уничтожения на месте преступления».
Первым, кого настигла суровая кара Всероссийской Чрезвычайной Комиссии, был князь Эболи — грабитель-авантюрист, наглый и неуловимый. Особенно он был опасен тем, что грабил под видом обысков, называя себя чекистом, и в подтверждение показывал удостоверение Чрезвычайной Комиссии с подписями и печатью. Первой услышала о похождениях князя Эболи чекистка Праня Путилова. В сопровождении сотрудника из своего отдела она пришла в господский особняк на Литейном проспекте, чтобы изъять запрятанное буржуями продовольствие. Мужчин в особняке не было, а испуганная хозяйка, то и дело хватаясь за виски, твердила:
— Но у нас только что был обыск... Сегодня ночью. Нельзя же так часто...
Оказалось, что сюда действительно из ЧК приходил человек средних лет и с ним молодая женщина, оба вооруженные. Они интересовались фамильными ценностями. Забрали все, что показали им хозяева, составили акт и ушли. Подпись в акте была неразборчивой, но дворник из понятых сказал: приходил князь Эболи, который работает на Гороховой в Чрезвычайной Комиссии.
На Гороховой никто не знал такого сотрудника. Дзержинский распорядился найти и арестовать таинственного «чекиста». Обнаружили его недели через две. С обыском послали усиленный наряд. Князь Эболи жил в аристократической квартире, загроможденной, как антикварный магазин, картинами, посудой и еще невесть чем. С ним жила и его любовница. В квартире при обыске нашли оружие, чистые бланки разных учреждений, в том числе и ВЧК, много золотых вещей, драгоценных камней, уникальные произведения искусства, похищенные из Зимнего дворца...
Арестованных доставили в ЧК на Гороховую улицу, провели следствие, и Чрезвычайная Комиссия приняла решение: князя Эболи приговорить к расстрелу. То был первый смертный приговор, вынесенный в Советской России.
Обстановка в Петрограде, да и по всей России оставалась тревожной. Совнарком решил перевести правительство в Москву, подальше от фронта.
Переехала в Москву и Всероссийская Чрезвычайная Комиссия. Она разместилась в одном вагоне: штат ее составлял тогда около сорока человек.
С переездом в Москву на Дзержинского свалились новые заботы. Город напоминал глухую провинцию, и не только внешним видом. Зима в тот год стояла снежная, близилась весна, но на улицах лежали осевшие сугробы плотного снега. На солнечной стороне, изъеденные за день мартовскими лучами, они превращались к вечеру в скользкие ледяные заторы, по которым, спотыкаясь, брели пешеходы, поторапливаясь засветло вернуться домой.