Кстати, именно Розанов назвал христианство философией умирания и был тысячу раз прав, ибо молиться – это значит ни на кого уже не надеяться, кроме Бога, а что значит в этом смысле Бог…
Вот ты, к примеру, взял и бросился с 9-го этажа вниз, прочитав о своем спасении молитву, и что же ты – спасся?!
– Нет! Не думаю! Однако я не атеист, я верую в Бога, и если даже что-то серьезное выдумывать – выпутывать из христианства, то обязательно что-нибудь найдешь, откопаешь…
Любящий Душу свою погубит ее, – это Иоанн, его Евангелие, его благая весть обо всем человечестве сразу.
Он написал то, что думал, а думал он в это время о Христе, который пошел из-за нас на Голгофу… Или нет, его повели, он, может, и не хотел этого, но делать было нечего, поэтому сразу же и возник этот мистический смысл.
Смерть всегда обнаруживает его в нашем прахе, хотя наш прах и не нуждается в каком-то серьезном научном обосновании, однако черви, которые его поедают, очень схожи с нами, с думающими людьми.
Мы думаем, мы поедаем одинаково: они – прах, мы – смысл, идея поедания сближает все живое…
«Всего лишь только миг – и нет тебя». Это строчка из моего стихотворения.
Сначала я хотел написать что-то другое, потом раздумал, а затем возникло это. В это время из соседнего дома выносили гроб и громко плакали женщины.
Вообще, они умеют плакать, как бы это кощунственно ни прозвучало, ведь они рожают, а следовательно, и обрекают нас на это гибельное существование, и все-таки мы их любим, ведь без них бы не было даже сна, в какой иногда проваливается вся наша жизнь.
«Различие между сном и смертью почти не существует, ибо существование во сне, как в одном миге связано всеми краями плоти с Вечностью», – так писал профессор Вольперт, чье имя я выдумал вместе с книгой «Иллюзия сна и смерти».
Эту книгу я писал по ночам, так мне легче думалось и писалось, а чтобы не было скучно, я курил, пил кофе и гладил кошку.
Иногда смотрел в окно, но ничего особенного там не видел.
Вообще, эта книжка был настоящей белибердой, герои в ней бродили как заключенные в какой-то темной камере и все время болтали между собой, ища выхода, а этот самый Вольперт мучил их то как врач-психиатр, то как сумасшедший гипнотизер.
Это было опять мое второе «я», похоть одинокого мужчины превращалась в философский смысл. Еще это было связано с близкими мне людьми, которые как свечи на ветру согревали меня одним своим видом, вселяя надежду на будущее.
В это время я действительно был одинок и очень плохо засыпал. Всю ночь ворочался с боку на бок и часто вздыхал, кошка спрыгнула с кровати, уже не думая согревать мои ноги… И мне стало грустно от того, что я один.
Потом я пытался перенести все это в творчество и написал книгу «Сон в нахождении грусти».
Более скучной книги, наверное, никогда не было на свете, это было похоже на замедленный хронометр Марселя Пруста: «Листья были желтые и бурые. Они залетали иногда через форточку, стремительно падали на старый, в облезлой коричневой краске пол и долго трепыхались на нем, как пойманные птички… Я печально трогал их шероховатую, местами гладкую кожу и громко рыдал, глядя в шумящий пустым опустошающим шипением телевизор, программа кончилась, словно моя собственная и никому не нужная жизнь»…
Дальше продолжать не хочется, ибо на 5 страницах я перебирал пыльные вещи, разглядывал пожелтевшие фотографии и вообще, вел себя как дурак или олигофрен, хотя кому какая разница?!
Впрочем, я пытался разговаривать с вещами, а это кому-то может показаться интересным…
«Я говорил старой, усыпанной моим детским почерком тетради, что она очень большая и солидная тетенька, я даже называл ее по имени – Аграфена Семеновна, так звали старушку-уборщицу в нашей школе, когда я учился в 1-ом классе и писал такие стихи:
Аграфена Семеновна всегда нежно трепетала под моими неопытными, еще младенческими пальчиками, пытаясь казаться стыдящейся особой, хотя ее темно-серая коленкоровая обложка старалась придать ее движениям серьезную задумчивость и порядочную стыдливость».»
Дальше шел альбом, имя альбома Антон. Он, словно огонь, освещал мое прошлое детство наивным рисунком, и в нем было так много кокетства, что я был заворожен».
Да, в детстве я много рисовал, но, увы, также много выбросил, еще больше выбросили мои родители, но я их не виню, поскольку все, что мы создаем, так или иначе становится никому не нужным хламом».
«Диван был Львом Птоломеичем, он был моим тайным другом и соратником, именно на нем я сидел со своей первой девочкой и учился целовать ее в мягкие и нежно податливые губы…»
«Иногда Лев Птоломеевич сердился и громко скрипел под нами, родители выбегали смотреть, что со мной, но Таня пряталась под одеялом, ее хрупкие очертания терялись в его складках как характерный рельеф статуи свободы…»
Уходила она уже под утро, тихо, на цыпочках, она проскальзывала приоткрытую дверь, словно мышь сквозь замочную скважину.