Сойдясь со своим демоном в метафизическом пространстве, на границе романического вымысла и собственной жизни, Достоевский будто бросал вызов: кто ты и кто я? Я — бедный, изнуренный работой, тщедушный, некрасивый «мещанишко», с грубым и простым лицом, измученный нездоровьем и дурным бытом. Ты? Тебя я вижу бесконечно сияющим, обольстительным красавцем; я придумал тебя, отдав все лучшее, достойное беспредельного восхищения. Сотворив тебя таким, я дал тебе шанс, какого никогда не было у меня. Что ты сделаешь с ним и с собой?
Приглашение к дуэли было тем более парадоксальным, что вызываемый к барьеру герой сам был мучим видениями и призраками.
Достоевский смотрел в зеркало сочиняемого романа и видел своего демона грозным светоносным красавцем. Грозный красавец Николай Всеволодович Ставрогин имел обыкновение устремлять неподвижный взор в одну точку в углу комода. Оттуда ему являлся его демон — «маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся». В великодушном порыве самозабвенный автор готов был зара — зить гаденького бесенка, привидевшегося герою, своими физическими недугами.
Предстояла фантастическая дуэль, в которой двое из трех участников оказывались фантомами, чистым вымыслом. Получившему огромную фору Ставрогину выпадало начинать первым.
Глава вторая. Свой Мефистофель
Когда О. Ф. Миллер первым из биографов Достоевского прочел записки, воспоминания и рассказы лиц, близко знавших писателя в ту или иную пору его жизни, он сделал для себя неожиданное открытие. Он увидел, что уже десять лет читаемый в России роман «Бесы», во — первых, странно не понят и, во — вторых, является сочинением автобиографическим «в психологическом смысле» [176].
Это означало, что искать точных аналогий с реальной жизнью Достоевского в романе бесполезно, но в нем с автобиографической определенностью присутствует история его духовных увлечений.
Ни один из воспоминателей и товарищей Достоевского, кто передал или продиктовал биографу свои воспоминания, — доктор Яновский, петрашевцы Кашкин, Момбелли, Пальм и др. — мысль Миллера никогда не опровергал. Имея в виду, что «Бесы» — это в значительной степени история революционной молодости Достоевского, а не только «почти исторический этюд» о нечаевских событиях 1869 года, интерпретаторы более позднего времени обнаружили в нем — наряду с хроникой былого и политической злобой дня — даже личные мемуары [177].
Однако оттого что автор последовательно и преднамеренно (как это видно по черновым заготовкам) вводил в антинигилистический памфлет «петрашевские» краски, роман еще не становился автобиографическим — тем более в психологическом смысле.
Пронзительно личные, обжигающе интимные интонации замысел начал обретать тогда, когда его герой, пройдя через невероятную череду превращений, приблизился наконец к той черте, за которой взрывался памфлет и вырастала трагическая мистерия.
23 июня 1870 года, заполняя «фантастическую страницу» в черновой тетради и пробуя то один, то другой сценарий для Князя, Достоевский вдруг (наверное, это действительно случилось внезапно) набросал несколько строк, которые высветили героя с весьма неожиданной стороны. Прежде скучающий, но чрезвычайно словоохотливый, Князь вдруг сделался странно молчаливым.
«Князь слушает жадно, но молчит и хоть ничего не говорит, но видно, что он господин разговора. Он прислушивается и приглядывается. Угрюм и важен… Иногда молчаливо любопытен и язвителен, как Мефистофель. Спрашивает как власть имеющий, и везде как власть имеющий».
Эта заметка появилась, скорее всего, «под пером»: повинуясь какому-то импульсу, какому-то неясному намеку, Достоевский заставил еще достаточно аморфного Князя встретить страстные речи Шатова «о России, об антихристе и подвиге» многозначительным мефистофельским молчанием.
Ни в тот, ни в последующие дни лета 1870 года, когда работа над Князем покатилась наконец к финальному решению, в тетрадях Достоевского так и не появилось имя, которое — будь оно там — с непреложностью доказало бы точный источник мефистофельских ассоциаций. Однако в том, что Князь, внезапно напомнивший Достоевскому о Мефистофеле, а затем за полтора летних месяца доведенный до полной демонической кондиции, так и не получил в черновиках (по примеру других персонажей) имя возможного прототипа, заключался особый смысл.
Странно было бы признаваться в записной тетради, что маска Мефистофеля, мелькнувшая вдруг в облике Князя, магически воскресила память. Нечто глубоко в ней спрятанное вспыхнуло и загорелось — и этот огонь придал мучительным и до того бесплодным поискам чудодейственную энергию и целеустремленность.
Явленная автору цель санкционировала право на молчание — тем более что имелись на это причины и сугубо личного свойства.