Эта идеализация народа, это презрение к культуре тем более живучи у Достоевского, что он долго был отрезан от образованного мира. Он не получает писем, не читает книг. Единственный источник духовной пищи – Евангелие, а в Евангелии сердце торжествует над разумом. Размышления над Библией имели первостепенное значение для того духовного переворота, который совершался в Достоевском. Отныне все его произведения, вся его жизнь будут отражением заветов Евангелия.
И разве его романы зрелой поры не деяния современных апостолов, осененных благодатью, ввергнутых в сомнения, эти сомнения преодолевающих, отвергающих Бога и вновь его обретающих, толкаемых на путь к неизреченному знанию?
Изучение священных текстов смещает линию горизонта в мире Достоевского. Не земные радости и не земные горести будут терзать его героев. Его романы станут как бы двухэтажными. На нижнем этаже будет протекать повседневная жизнь с ее обычной суетой: завистью, борьбой за существование, погоней за деньгами, стремлением превзойти ближнего.
На верхнем этаже развернется подлинная человеческая драма: искания Бога, поиски духовного обновления человека.
Пусть студент убил старуху процентщицу, пусть сын ненавидит отца, до того, что желает ему смерти, пусть злой муж кается перед запертой дверью жены, – все это лишь аксессуары, обрамление настоящего действия: подлинная трагедия разыгрывается не там, она разыгрывается в области морали – в области возвышенного. Она происходит на взлете души. Единственное счастье, как и единственное несчастье, которые принимаются в расчет, свершаются не в мире земном. Герои Достоевского презирают все материальное, они не ищут комфорта, богатства, места в обществе или семейного счастья – их мучат не мирские желания. Их души жаждут слиться с бесконечным – они жаждут душой слиться с Богом.
«Меня Бог всю жизнь мучил», – восклицает Кириллов в «Бесах». И это мучение Богом – мучение самого Достоевского.
Душа его неутомимо взыскует веры и любви, но Федор Михайлович никогда не испытывал веры теоретически обоснованной, любви застывшей. Он страстно жаждет уверовать, но дьявольская проницательность удерживает его у самой границы благодати, за которой начинается истинная вера. Он сам себя изводит вопросами. Ищет ответы в Писании. Он спорит, вместо того, чтобы поверить без рассуждений.
«Я скажу Вам про себя, – пишет он госпоже Фонвизиной, – что я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же. Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе Символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и
Такую позицию – позицию недоверия к официальной церкви Достоевский занимает, ничего не зная о Кьеркегоре[34]. Для него вера не есть что-то раз навсегда данное. Веру нужно постоянно защищать от врагов: неверующих, колеблющихся, ее надо защищать от самого себя.
Религиозный экстаз подогревается сомнениями. Мистическое отчаяние разжигается фанатизмом. Угроза придает особую цену угрожаемому объекту. Вера – это риск. Церковь с ее отработанными ритуалами – исповедями, отпущениями грехов – уменьшает этот риск. Церковь делает веру доступной каждому. Церковь обеспечивает веру с комфортом. А Достоевскому ненавистен любой комфорт – философский ли, нравственный ли. Он предпочитает сражаться за веру в одиночку. Он хочет самостоятельно найти свой путь.
«…через большое горнило сомнений моя осанна[35] прошла».
И в самом деле, все его творчество станет пением осанны. Или, точнее, с первыми звуками этого пения начнется его настоящее творчество.
Глава VI
Семипалатинск
Семипалатинск – типичный азиатский городок, куда сходились караваны верблюдов. Он застроен одноэтажными бревенчатыми домиками, их окна выходят во внутренний двор, чтобы у прохожих не было искушения подглядывать за мусульманскими женщинами, занимавшимися в комнатах домашними делами. Двери у домов низкие, дабы хозяину было сподручнее снести голову чужаку, осмелившемуся проникнуть в его жилище. Вдоль улиц, на которых не было ни одного фонаря, тянулись бесконечные заборы. Улицы были немощеные, нигде ни деревца, ни кустика – кругом сыпучий, сухой, горячий песок, в котором по щиколотку увязали ноги. При порывах ветра песок поднимался, закручиваясь в вихри, хлеставшие прохожих в лицо. Под струями дождя песок превращался в сероватую густую, быстро затвердевавшую грязь.