«„Бедные люди“ вышли еще 15-го, – пишет Достоевский Михаилу. – Ну, брат! Какою ожесточенною бранью встретили их везде? В „Иллюстрации“ я читал не критику, а ругательство. В „Северной пчеле“ было черт знает что такое. Но я помню, как встречали Гоголя, и все мы знаем, как встречали Пушкина. Даже публика в остервенении: ругают 3/4 читателей, но 1/4 (да и то нет) хвалит отчаянно. Debats[26] пошли ужаснейшие. Ругают, ругают, ругают, а все-таки читают… Сунул же я им всем собачью кость! Пусть грызутся – мне славу дурачье строят… Зато какие похвалы слышу я, брат? Представь себе, что наши все и даже Белинский нашли, что я даже далеко ушел от Гоголя… Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое, Гоголь же берет прямо целое и оттого не так глубок, как я…»
Как просто! Достоевский снова воодушевлен. Его ругают, его хвалят, – им занимаются. Его книга определит, кто его истинный друг, а кто враг. Два лагеря. С обеих сторон – преданные войска. Вместо перепалок – большая война!
Не дожидаясь публикации «Бедных людей», Достоевский принялся за новый роман «Двойник». Письма к брату полны намеков на этот новый замысел – рождается еще один «шедевр»!
«
«Голядкин выходит превосходно; это будет мой chef-d’oeuvre»[27] (16 ноября 1845).
«Голядкин в 10 раз выше „Бедных людей“. Наши говорят, что после „Мертвых душ“ на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное и чего-чего не говорят они?» (1 февраля 1845).
Действительно, первые главы «Двойника», прочитанные Достоевским друзьям, произвели на них чрезвычайно сильное впечатление.
«Белинский, – рассказывает Григорович, – сидел против автора, жадно ловил каждое его слово и местами не мог скрыть своего восхищения, повторяя, что один только Достоевский мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей».
В 1877 году Достоевский, признавая недостатки повести, напишет: «Идея ее была довольно светлая, и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил».
Вот эта история.
Чиновник Голядкин, несносный из-за сковывающей его застенчивости, робкий, неприметный, бедный, в один прекрасный день встречает своего двойника.
«Господин Голядкин совершенно узнал своего ночного приятеля. Ночной приятель его был не кто иной, как он сам, – сам господин Голядкин, другой господин Голядкин, но совершенно такой же, как и он сам, – одним словом, что называется, двойник его во всех отношениях».
Этот двойник настолько же циничен, искателен, льстив, бессовестен, нагл и ехиден, насколько подлинный Голядкин скромен, недалек и честен. Этот олицетворяющий зло персонаж быстро уподобляется Голядкину и, наветами очернив его в глазах начальства, сталкивает его со служебной лестницы – захватывает его место в жизни, превратив его в жалкую тень. Два Голядкина не могут существовать одновременно: сильный уничтожает слабого, злой побеждает доброго. И повсюду вновь водворяется прежний порядок.
Это пространное повествование Достоевский назвал «поэмой». Позже он назовет его «исповедью». «Двойник» и был исповедью, но современники не распознали ее, введенные в заблуждение его формой – анекдотом в духе Гофмана.
Голядкин – вечный чужак, везде и всюду посторонний. «Я-то один, а они-то
Несчастный Голядкин, входящий в гостиную Андрея Филипповича, где все ему враждебны, где со всех сторон на него устремлены насмешливые взгляды, силится объясниться, заставить уважать себя, но теряется, конфузится, хочет уйти и не решается покинуть гостиную, – разве этот несчастный не сам автор, оказавшийся в кругу литераторов?
И когда Голядкин, униженный, опозоренный, стремглав бежит из этого сияющего огнями дома и мчится без оглядки вдоль набережной, «спасаясь от врагов, от преследований, от града щелчков, на него занесенных», – не самого ли Достоевского мы видим? И не о нем ли мы вспоминаем в подобную ночь: «Ночь была ужасная, ноябрьская, – мокрая, туманная, дождливая, снежливая, чреватая флюсами, насморками, лихорадками, жабами, горячками всех возможных родов и сортов, – одним словом, всеми дарами петербургского ноября?» Да, Голядкин, возвратившийся к себе совершенно уничтоженным, – это сам Достоевский. Голядкин с облегчением укрывающийся в своей полутемной комнате, кажущейся еще более мрачной после сияющей огнями бальной залы, – тоже он. Голядкин, стоявший, замирая от страха, перед юной красавицей Кларой Олсуфьевной, – тоже Достоевский, застывший в остолбенении перед мадам Сенявиной или мадам Панаевой.
«Господин Голядкин был бледен, крайне расстроен; казалось, он тоже был в каком-то изнеможении, он едва двигался».
А что же другой, ложный Голядкин, «узурпатор», как называет его Достоевский?