Ко времени жизни бок о бок с Гоголем в Риме на Via Felice Чижов уже успел оценить самобытный талант писателя-художника. Еще в 1836 году в одном из петербургских литературных салонов он читал вслух «Старосветских помещиков», и собравшиеся не скрывали своих чувств: «Все плакали, у меня слезы лились ручьем», — записал Чижов, потрясенный [55]. Примерно в это же самое время в доме Галаганов в Петербурге Чижов снова читал Гоголя — на этот раз «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», и его ученик Григорий Галаган был в восторге: «Все так смеялись, что в боку кололо» [56]. А в дневниковой записи Чижова, сделанной в Дюссельдорфе в августе 1842 года, встречаем следующий отзыв: «Вчера взял у Жуковского „Мертвые души“ Гоголя и сегодня кончил — хороши, очень хороши, хотя есть места вялые. Вообще он не так знает Россию, как Малороссию, это раз. Другое — ему не нужно говорить о гостиных и женщинах, — и те и другие дурны, сильно дурны. Но сколько души в самых простых сценах. Кучер его — это Поль Поттерова [57]коровка; просто, ничто само по себе, а трогает сердце» [58].
Чижов пытался разгадать загадку гениальности Гоголя. Интуитивно он понимал, что сочинения Николая Васильевича, как и все великие произведения мировой литературы, — это главным образом феномен языка, а не идей. Отсюда поставленная перед самим собой задача: «Очень не худо сблизиться с его (Гоголя. —
Снова и снова внимательнейшим образом перечитывал Чижов все, изданное к тому времени Гоголем, подобно въедливому грамматику вел математически скрупулезный подсчет погрешностей против общеупотребительных языковых норм:
Вместе с тем Чижов сознавал, что характер ошибок Гоголя — «ученический», нисколько не связанный собственно со слогом; есть еще душа языка, которая не поддается рассудочным подсчетам: «Не знаю, с чего мне показался дурным и несовершенным его язык. Теперь он мне кажется превосходным… Везде он в рамках рассказа, везде сам язык ровно в ладу с содержанием и ходом дела. В самих отступлениях он именно таков, каким нужно быть ему, чтоб выказать грусть, наполняющую душу писателя. Есть прогляды, никак не более; разумеется, хотелось бы не видеть их; но что же это такое? — не больше как почти типографические ошибки» [61].
Постепенно Чижов внутренне созрел к тому, чтобы принять литературный и нравственный авторитет Гоголя как неоспоримую и безусловную ценность. Он благодарит Провидение за предоставленное ему счастье близко знать великого малоросса. «С душой вашей роднится душа беспрестанно», — признавался он в одном из писем к писателю [62]. Неустанное самосовершенствование Гоголя, его нравственный максимализм и взятое на себя бремя наставничества вселяли чувство преклонения перед гением. Чижову иногда казалось, что Николай Васильевич предугадывал малейшие движения его души: «Гоголь, судя по его сочинениям, чувствует и глубоко чувствует все то, что мне кажется… я чувствую один» [63].
Отныне сочинения Гоголя, своеобычие их языка и художественное совершенство превращаются для Чижова в мерило требовательности к самому себе как литератору и рождают чувство отчаянной неудовлетворенности личными достижениями: «Гоголь работает и, как видно, работает сильно. Не может быть, чтобы такая перемена в языке, какая видна в его сочинениях, начиная от его „Вечеров на хуторе близ Диканьки“ и до „Мертвых душ“, совершилась без большой работы. Художественное совершенство происходило внутри него, но тут есть еще внешнее совершенство формы… Я тоже работаю, тоже стараюсь об обработке своего языка, а между тем все или большая часть того, чем я являюсь в обществе, плохо и сильно плохо» [64].
Однако нельзя сказать, что результатом частых встреч и тесного общения в Риме этих двух незаурядных личностей было исключительно одностороннее влияние Гоголя на Чижова. Гоголь, в свою очередь, высоко ценил ум Чижова, его знания, энциклопедическую начитанность в области изобразительного искусства и архитектуры, а также его самозабвенную преданность и отзывчивость в отношении близких им обоим людей — Языкова и Иванова. Свидетельством этому являются дошедшие до нас письма.