Проблема заложника крайне интересна, поскольку ставит проблему необменности. Обмен – это наш основной принцип, и он имеет свои правила. Отныне мы живем в обществе, где обмен становится все более невозможным, где все меньше вещей могут быть реальным предметом переговоров, потому что утрачены правила переговоров или же потому что обмен, став обобщенным,[62] породил неподвластные для обмена объекты, которые и стали настоящими ставками в этой игре.
Мы переживаем конец обмена. Но лишь обмен ограждал нас от нашей судьбы. Там, где обмен уже невозможен, мы оказываемся в фатальной ситуации, роковой.
Необменное – это чистый объект, то, чем невозможно ни обладать, ни обменивать. Нечто вроде драгоценности, которую невозможно сбыть. То, что жжет руки, но чем нельзя торговаться. То, что можно уничтожить, но то, что будет мстить. Эту роль всегда играет труп. А также красота. И фетиш. То, что не имеет никакой ценности, но то, что бесценно. Это бесполезный объект и вместе с тем совершенно уникальный, не имеющий аналогов, так сказать, сакральный.
Заложник воплощает в себе два качества: это аннулированный упраздненный анонимный объект и в то же время совершенно не похожий ни на что исключительный объект высокой интенсивности, опасный, несравненный (такой же опасный, как и террорист: спросите у лиц, ответственных за освобождение заложников, не проникаются ли те благодаря самому его существованию, самому его присутствию тем самым террором, что и террористы, – более того, для устранения ситуации ликвидация заложников объективно равна ликвидации террористов: правительственные структуры выбирают то первый, то второй вариант, в зависимости от обстановки).
По всем этим причинам, заложник втайне уже не является предметом переговоров. Как раз благодаря этой своей абсолютной конвертабельности. Никакая иная ситуация не представляет собой этот парадокс до такой степени: вырванный из циркуляции обмена, заложник становится способным обмениваться на что угодно. Став сакральным благодаря изъятию, благодаря радикальной чрезвычайной ситуации, в которой он находится, заложник становится фантастическим эквивалентом всего остального.
Заложник близок к фетишу или талисману – предмету, который также вырвали из глобального контекста, чтобы сделать центром сингулярного[63] действия – действия всемогущества мысли. Игра, в особенности азартная, не стремится к чему-либо иному: деньги, изъятые из оборота и предназначенные на растрату, становятся ставкой необычайной конвертабельности, воображаемого, представляемого приумножения, которое возможно лишь тогда, когда деньги принимают форму чистого объекта, абсолютно искусственного: фактиса, фетиша.
Но известно, что фетиш невозможно возвратить в обыденный мир (ведь это устраняет всемогущество мысли), а игровые деньги невозможно вернуть в экономический оборот – это тайный закон иной системы обращения. Так же и заложника очень тяжело конвертировать в наличный или политический капитал. В этом и состоит иллюзия террориста, – террористическая иллюзия вообще:
Захват заложников является одновременно и отчаянной попыткой радикализировать соотношение сил и восстановить обмен на высшем уровне, благодаря похищению и исчезновению придать объекту или индивиду бесценную ценность (а значит, и абсолютную раритетность), и парадоксальным провалом этой попытки, потому что похищение равносильно упразднению субъекта, его меновая стоимость обваливается в руках самих террористов.
Кроме того, в сложившейся ситуации система очень быстро замечает, что может функционировать и без этого индивида (например, Моро) и что, определенным образом, лучше вообще не спасать его, потому что освобожденный заложник еще опаснее, чем мертвый: он заражен, единственное его свойство – в этом зловещем заражении (это была бы удачная стратегия «Красных бригад»: аннулировав Моро как государственного деятеля, вновь вернуть его в игру как живого мертвеца, который уже никому не нужен, как крапленую [зараженную] карту, которая испортила бы всю политическую колоду. И тогда уже другим надо было бы как-то от него избавляться).